Волчица
Шрифт:
Между тем, Людовик поспешил обратно в свою рабочую комнату, а королева, взяв за руку Розину, увела ее в свои собственные покои; там она отпустила свою камеристку и пожелала непременно собственноручно накормить и напоить молодую девушку.
– Как же зовут тебя, дитя мое? – спросила ее величество, наливая, кофе. – При таком личике как твое, должно быть хорошенькое имя.
Молодая девушка покраснела.
– Розина, – проговорила она едва слышно, в волнении обдергивая свое платье. Она начала сознавать теперь – хотя это походило больше на сон – где она находится: во дворце, в Версале, наедине с королевой Франции!
– Розина! – повторила ее величество, – я сама была раз Розиной в «Свадьбе Фигаро». С тех пор прошло, кажется, столько времени! А между тем, я как теперь помню, что была в зеленом платье и очень волновалась по поводу своей внешности; ведь я далеко не так подходила
– Сударыня, – робко проговорила Розина, – если бы вы родились в хижине, вы бы не могли быть никем иным.
– А! ты уже успела сделаться придворной, моя милая, с тех пор как вступила во дворец, – возразила ее величество, смеясь; потом, серьезно добавила: – В твоих словах есть доля правды. Это мое назначение, моя обязанность. Самые высшие из нас ничто иное, как часовые на своем посту… Я не покину своего до самой смерти… А теперь, дитя, расскажи мне свою историю. Не бойся, говори так, как если бы я была твоя мать или сестра. Ведь и я была девушкой – прежде чем стала королевой.
Тогда Розина, краснея, то с беглой слезой, то с самоуверенной улыбкой, рассказала все, что с ней случилось; не скрыла своей связи с революционной парией и своей ненависти к ней; и откровенно созналась, что жених ее арестован в настоящую минуту при караульной комнате, схваченный ротой фландрского полка среди мятежников, участвовавших в уличных беспорядках.
– Но, о! сударыня, – продолжала девушка, упав на колени, и покрывая поцелуями руку королевы, – он так ненавидит их теперь! Он ни о чем больше не мог говорить, когда мы оба, несчастные пленники, шли сюда между рядами солдат. Он так силен, мой Пьер, и так храбр! И он говорил, что даже если его приговорят к смерти, он будет просить, чтобы его только раз, только один раз, пустили со штыком против «красных» и тогда он умрет спокойно! Но… но… сударыня, если отнимут его жизнь, пусть возьмут и мою. Я умру, я знаю, что умру, если что-нибудь случится с Пьером!
– Будь спокойна, дитя мое, – отвечала королева, – я возьму твоего Пьера под свое покровительство, как взяла и тебя. Если он так силен и храбр, и так жаждет сразиться, он поступит в ряды наших собственных лейб-гвардейцев. А между тем… между тем… у меня является иногда грустное предчувствие, что храбрые и сильные будут первыми жертвами и что приближается время, когда придется завидовать тем из павших, которые падут с оружием в руках.
Глава двадцать третья
Для Розины наступил период спокойствия и счастья, особенно драгоценного после пережитых его страданий и опасностей. Она была обвенчана с Пьером в присутствии королевы, по настоятельному желанию ее величества, которая сама прислала невесте подвенечное платье – и сделала ее одною из своих камеристок, приняв в то же время жениха, к его величайшему удовольствию, солдатом в лейб-гвардию. Зато, трудно было найти во всей Франции двух более горячих роялистов, чем эта молодая чета, жаждавшая только случая доказать на деле свою преданность царственным особам, которых так часто и так несправедливо когда-то обвиняли в ее присутствии. Впрочем, известная реакция наступила и среди народа. Большие надежды возлагались на Генеральные Штаты, а еще больше на их новое название Национального собрания.
Начинали поговаривать о слиянии партий; умеренность как будто готовилась одержать верх в продолжении нескольких недель, перевес «горы» только едва-едва давал себя чувствовать; якобинцы все еще собирались в той самой комнате, которая была когда-то свидетельницей заговоров «лиги», граждане возлагали огромные надежды на созданное ими Национальное собрание, а Лафайет еще не обнаруживал своих истинных симпатий. Может быть также, со свойственной французам впечатлительностью, сделавшею их самым сильным и в то же время самым слабым из народов, они сочувствовали горю своей королевы, оплакивавшей смерть своего сына, и таким образом направляли, по своему обыкновению, общественное мнение по следам личного чувства.
Я между тем, это состояние сравнительной безопасности было обманом, которому вскоре суждено было рассеяться – затишьем перед бурей, спокойствием тигра, готовящегося прыгнуть на свою добычу. Агитаторы, подобные Головорезу и Монтарба, прилагали все старания, чтобы пожар не угас от недостатка горючего материала. Леони, твердая, настойчивая и убедительная, появлялась там и сям среди революционеров, как дух тьмы в светлой оболочке; Сантерр держал свою сволочь на жалованье, а тетушка Красная шапка обильно снабжала водкой всех тех, кто жаждал крови. Таким образом, жаркое
Ужасно подумать, что его еще можно было задавить и уничтожить даже теперь, при помощи нескольких преданных полков, с храбрым и решительным начальником во главе.
Есть минуты, когда ложно понятое великодушие, составляет величайшую жестокость, когда пожертвованные десять жизней могли бы спасти жизнь десяти тысячам! Но бесспорная личная храбрость не всегда готова принять на себя ответственность за пролитую кровь, и начальники, прекрасные в открытом поле, могут быть совершенно неспособны против уличных беспорядков. В армии, хотя и зараженной отчасти общим течением, все еще жил тот несокрушимый дух преданности и даже личной привязанности к престолу, в соединении с чувством воинской чести, которая так же дорога французскому солдату как воздух, которым он дышит. Армия была подобна хорошему, годному, острому клинку, и нужно было только смелую и искусную руку, чтобы выдернуть его из ножен. В числе незначительной горсти пехоты, собранной вокруг дворца, для охраны их величеств, фландрский полк, разбросанный до тех пор по границе, собирался теперь в полном составе в Версале, стягивая постепенно все свои, части. Боевая жизнь и бражничанье – два понятия нераздельно связанные в военном катехизисе; заздравный кубок нигде не передается с таким увлечением, как от товарища к товарищу и, по освященному временем обычаю, лейб-гвардейцы, считавшие себя как бы хозяевами относительно вновь прибывавших, дали в честь них банкет, на который были приглашены также и офицеры Швейцарской гвардии.
Празднество устроено было в театральной зале. Ложи и галереи переполнены были зрителями, в числе которых находились и придворные дамы, прекрасные, великолепно одетые, скрашивавшие своим присутствием военное торжество, как гирлянда цветов украшает кубок с вином, или как драгоценные каменья – рукоятку шпаги.
Внизу, в зале, столы были накрыты с той изысканной роскошью и изяществом, которыми по справедливости славится Франция; а вокруг них, звеня шпорами, шурша кружевом, сияя усыпанными драгоценными каменьями перевязями, с искрящимся перед ними вином, горя ревностью, преданностью, добрым товариществом и военным энтузиазмом, сидели ее герои, прославившие ее на поле брани – храбрые как защитники Фермопил, рыцарские, как завоеватели Палестины, достойные охранять честь своей королевы.
Они бы умерли за нее все, до одного человека! Они не колебались клясться в этом тут за стаканом вина, не колебались и впоследствии запечатлеть эти клятвы собственной кровью. Не так как Валтасар и его сатрапы – большинство из них прочло и поняло начертанные на стене слова. Эти огненные буквы заставляли их примкнуть еще теснее к своему долгу, и зажигали еще более, ярким пламенем благородный энтузиазм, горевший в их груди.
Во время заздравных тостов они говорили в выражениях такой глубокой, безграничной преданности о королевской фамилии, и в особенности о Марии-Антуанетте, что начальствующий над ними счел эту минуту удобной, чтобы удалиться из-за стола, отправиться в королевские покои и умолять их величества удостоить, хотя бы на несколько минут своим присутствием его товарищей, и лично принять те шумные овации, гул которых долетал до них и сюда. Король ничего так не любил, как видеть свой народ счастливым, а для дочери Марии-Терезы, с традициями ее династии, с ее глубокими, серьезными германскими чувствами, отказать в подобной просьбе казалось невозможным. Взяв на руки дофина, она вошла вслед за своим мужем в обеденную залу своей величественной поступью и встретила такой прием, какого, ни до ни после того, не удостаивалась ни одна королева, ни одна женщина; ни даже в те светлые, ясные дни, когда переезжала через границу прекрасная невеста французского дофина, молодая австрийская эрцгерцогиня.
Общему энтузиазму, звону бокалов и восторженным крикам не было конца. Мужчины братались, смеялись, плакали; размахивали шляпами, подкидывали их кверху, концом шпаги указывали на небо; дамы, дрожа от волнения, с полными слез глазами, наклонялись за барьер ложи, то махая платками, то поднося их к глазам. Это было всеобщее опьянение, какой-то порыв бури, припадок горячки, охватывавший как пламенем, которое нельзя ни направить, ни остановить, и которое, увы! угасло также быстро и необъяснимо, как и возгорелось.