Волжское затмение
Шрифт:
И вдруг страшный, пронзительный, режущий уши вопль заставил Антона вздрогнуть и передёрнуться. Навстречу ему по улице бежала маленькая – лет семи-восьми – девчонка в длинном чёрном сарафанчике. Ноги путались в подоле, с правой слетела туфелька, и, пришлёпывая, она семенила дёрганно и неуклюже, как подраненная, раскидывая по ветру спутанные волосы, протянув вперёд руки и ничего не видя перед собой. Рот был судорожно распахнут, всё лицо – один сплошной рот – и крик… Каморин никогда не слышал, чтобы дети так кричали – надсадное, с хриплыми звериными срывами, отчаянное и оглушительное, вздрагивающее на бегу “а-а-а-а!!!” От этого крика падало сердце, темнело в глазах и хотелось умереть, лишь бы не слышать. Антон побледнел и застыл на месте. Девочка
– Вера! Верочка! Доченька! – подоспела к ней бледная, тоже насмерть перепуганная, с заплаканными глазами женщина в белом платке. – Ну, не плачь. Ну, успокойся… Пойдём. Пойдём домой. Забудь…
Но тщетно. Голос её рвался и рыдал. Она размазывала рукавом по лицу слёзы, а девчонка всё кричала, хрипя и задыхаясь. Женщина отчаянно всплеснула руками, схватила бьющуюся в истерике дочку, подняла с усилием на руки и медленно, то и дело приостанавливаясь и крупно вздрагивая плечами, пошла вверх по Срубной. И крик – теперь уже слезливый и жалобный – долго стоял ещё в ушах Антона.
Потрясённый и перепуганный, только теперь увидел он, что у тротуара через три дома от него скорбно и недвижно, полукольцом, стоят люди. Человек десять-пятнадцать, не больше. У самой стены белела милицейская гимнастёрка. Сбрасывая с себя остатки оцепенения, Антон поспешно направился туда. Молодой человек в чёрном, чуть великоватом костюме, при широком галстуке-лопате и в сияющих полуботинках вёл навстречу под руку барышню в пышной бежевой юбке, ярко-белой шёлковой блузке и шляпке с короткой – по глаза – вуалькой. Красавица оседала на ходу и прижимала ко рту платок.
– Ну, ничего, ничего, Оленька, дышите глубже-с… Неприятно… Жестоко… Да-с. Но, Оленька, классовая борьба… Ничего не поделаешь, – присюсюкивал на приказчицкий манер молодой человек.
– Ой, Женечка, пойдёмте отсюда… Пойдёмте… Мне плохо… – еле слышно лепетала барышня.
– Что случилось-то? – обратился Антон к двоим мужчинам в толстовках под поясками.
– А, сам увидишь, – тоскливо сморщился один из-под козырька картуза. – Иди да посмотри… Тьфу, пакость!
– Да убили еврея какого-то. Из Совета, – передёрнул плечами его более словоохотливый спутник. – Или чёрт его там разберёт, большевика, в общем. И, гады, хоть бы убрали! Нет, лежит в подворотне, крови – как из быка, ещё и фараона приставили, суки!
– Тише ты, спятил, что ли? – зашипел на него приятель, схватил за локоть и потащил мимо.
У Антона вдруг перехватило горло и подкосились колени. Подобные зрелища существовали для него доселе только в страшилках. Но невозможно было преодолеть щекочущего, тянущего любопытства, и через пару минут он уже стоял за спинами собравшихся. Здесь висело гнетущее, свинцовое молчание. Люди взглядывали мельком в сторону подворотни и тут же отводили глаза.
– О, Господи, дикость какая… Изуверство! – боязливо и укоризненно прозвучал старческий голос.
– Да как они его? Чем? За что? – будто радуясь услышанному голосу, затараторил вопросами кто-то из задних рядов.
– Да как… Обыкновенно. Вломились, значит, в квартиру, заарестовали, повели куда-то, – вздохнув, обстоятельно стал рассказывать крупнолицый, но низкорослый дворник, опираясь на облезлую, истёртую метлу. – Ну и полаялись тут, в подворотне. Они его жидовской мордой, а он их по матери, недобитками, выродками, да ещё…повторить стыдно. Ну, один не стерпел, выхватил левольвер, пальнул в него пару раз. Он к стене привалился, сползает, а его ещё штыком… И опять – пах! пах! Он уж мёртвый давно, а они палят… И убирать не велели, сказали, распорядятся. Я опилками присыпал, а то уж больно кровил…
–
– Закгейм это, – мрачно ответил ему седой высокий дядька в старом, разящем нафталином, чиновничьем мундире. – Из советских… Главный у них.
– Э-э… – вырвался у господинчика озадаченный, неопределённый возглас, но он тут же воспрянул и приосанился. – Ну и поделом! Гнида жидовская!
– Да тихо ты! – укоризненно покачал головой старик.
– Да ладно! Думаешь, я заплачу? Да плевать я хотел на это красное отродье! Шлёпнули – туда и дорога! Нет их больше! Нет! Понимаешь? Сво-бо-да! – и сунулся было к чиновнику, порываясь расцеловать, но тот брезгливо отстранился.
Воспользовавшись этим, Антон протиснулся между ними, глянул в подворотню, и перед глазами потемнело и закружилось. В тёмной, густой, лоснящейся, чуть присыпанной по краям опилками луже лежал, неловко скрючась, человек. Рубашка и брюки набухли от крови и были черны. Волосы слиплись в колтун, а лицо было опалено и изуродовано выстрелом в упор. Обескровленный труп походил на изломанную и раздавленную восковую куклу. Из-под жёлтых опилок выбивались уже тонкие, чёрные, перемешанные с пылью подтёки. Резкий, нутряной, солоноватый запах шибанул прямо в нос, и Антон, пошатнувшись и судорожно сглатывая, поспешил отойти.
– Нет, господа, это свинство, – пытался втолковать милиционеру старый чиновник. – Тут же люди… Дети… Девчушка та, поди, заикой теперь останется, если умом не тронется. Разве так можно?
– Бросьте, папаша. И проходите, проходите. Не велено собираться, – хмуро пробасил милиционер. На лице его явственно читалось страдание и отвращение. – Расходитесь, граждане, не толпитесь, проходите! Не задерживайтесь! Живее! Живее!
Смиряя нервную дрожь, Каморин поспешил уйти. Но чудился повсюду, не отпускал этот густой, тошнотворный запах крови, давил комок в горле и звенел, саднил в ушах жуткий детский крик. Знобило. “Вот они, значит, как… – неотступно колотилось в висках. – Что же будет-то теперь… Что же будет?” В его жизнь, в жизнь всего города вторглось что-то страшное и жестокое. Легко вошли в обиход словечки “кокнуть”, “шлёпнуть”, “грохнуть” вместо “убить”, и Антон удивлялся, заметив, что и сам начал мыслить такими же понятиями. Выходит, не было мира и при большевиках. Война призраком бродила где-то на задворках, кипела и клокотала в людских умах и вот наконец вырвалась, вышибла слабенькую затычку неустойчивого мира. Антону было очень тревожно и неуютно. “Что делать? – ворочался в голове тяжкий вопрос. – Что же теперь делать-то?”
Улица вывела его к Богоявленской площади. Здесь, в самом устье Большой Рождественской, белела скромная и аккуратная церковка Рождества Богородицы. А над площадью, на холме, царственно возвышался изящным пятиглавием храм Богоявления из старинного благородного красно-бурого кирпича. Филигранно выведенные кокошники напоминали женские лица в старинных головных уборах. Сегодня они казались Антону удивлёнными, недоумевающими. Напротив храма тянулась белая, с осыпающейся штукатуркой, стена Спасо-Преображенского монастыря. Из-за неё высоко виднелась башня звонницы и купола соборов. На площади было многолюдно. Оцепление стояло ниже, у Американского моста, а здесь люди стояли толпами, как зеваки на пожаре, и что-то напряжённо высматривали в окнах огромного трёхэтажного здания женской гимназии Корсунской. Парадный подъезд был украшен бело-сине-красными флагами с георгиевскими ленточками. Здесь, кажется, происходило что-то важное.