Воспоминания
Шрифт:
Знакомство с художником Л[еонидом] Осиповичем] Пастернакам] направило внимание Высоцкого на живопись. Он стал покупать картины. И если он делал это, советуясь с художником, то приобретал недурные картины. Полагаясь же на свой вкус — в этом он был упрям, — то картинная галерея его не очень выигрывала. Он построил в своем особняке “именно галерею”, и она ко времени революции вся увешана была картинами русских художников. Все это носило характер любительства. Зато, надо сказать, он охотно отзывался, когда к нему обращались за помощью для молодых художников. Многие из них даже не знали, откуда приходила помощь.
Заинтересовался Высоцкий и моей идеей Бетх[овенской] академии, но не идеей самой, а потому, что я ею заинтересовался. И когда я решил в [1]906 г[оду] поехать в Бонн на родину Бетх[овена], то Высоцкий пригласил меня заехать в Остендэ на пару недель, чтобы на свободе поговорить о моих планах…
Вот мое первое впечатление от Остендэ. Высоцкие приготовили мне комнату в Hotel’e, где они жили. На бумаге этого Royal Palace Hoteli я писал домой 7 августа [1]906 г[ода]: “Вот я и в Остендэ. Это как раз то, против чего я всю
368
Эжен Исайэ.
369
обрыв текста.
Глава 18. [1907. Поездка в Палестину]
[Отрывок из дневника 1924 года]
Евпатория, август 1924
Вторник, 21 августа
Не помню, по какому поводу мы коснулись Палестины, и я довольно подробно рассказал о своем путешествии. Это было в 1907 году, в апреле. Воспоминание об этом времени вызывает во мне сильные и сложные переживания. Мне было 40 лет. Этот возраст представляется мне моментом наивысшего расцвета физических и духовных сил. За год до этого я уже занялся анализом музыкального искусства. Мне всегда казалось, что музыкальный язык — наиболее богатый и выразительный. И если поэт Тютчев говорит: “Как сердцу высказать? Другому как понять тебя. Поймет ли он, чем ты живешь? Мысль изреченная есть ложь”, то мне было ясно, что звук, выражающий чувство, — сама правда. Что никакими словами не выразить того, что можно выразить звуками музыки. Эта глубокая вера в музыку, в силу музыки сблизила меня с одной моей ученицей, серьезной, вдумчивой и начитанной девушкой, обладающей необычайными критическими и аналитическими способностями. Передо мною раскрылся новый мир. Мне казалось, что вся предыдущая деятельность — ничто в сравнении с тем, что можно сделать с музыкой при помощи подробного анализа ее содержания. Музыкант, проникнувший в святая святых Баха, Бетховена и других, должен стать лучше и чище, и сделаться тем “жрецом искусства”, который призван “зажигать сердца людей”. В сущности, музыкальный язык является загадочным сфинксом, как для музыкантов, так и для слушателей, и мне казалось — кажется и теперь, — что если его разгадать и расшифровать, то мы действительно начнем чувствовать лучше, тоньше и благороднее…
Весною 1906 года моя покойная жена, с которой я прожил 20 с лишком лет в полном согласии и любви, уехала в Берлин, чтобы (спасти и) помочь одной молодой девушке, которая должна была стать матерью. За это время я особенно много времени уделял работе с этой ученицей над анализом музыкального творчества. Интерес мой к анализу возрастал с каждым днем, и так как он неразрывно связан был с тою, с которой мне приходилось работать, то между нами установились более чем дружеские отношения. Предохранительным клапаном в наших отношениях, державшим их все время на самой целомудренной высоте, была “идея”, во имя которой мы работали. Упиваясь красотою музыкального содержания Шуберта, Бетховена, Моцарта и других композиторов, над произведениями которых мы работали, и чувствуя, как вся эта красота, наполняя наши сердца, самым благотворным образом влияет на наши отношения, я нисколько не опасался установившейся близости и не придавал ей значения. Наоборот, во всем переживаемом, связанном с весною, с парком Петровско — Разумовским, было так много поэтически — прекрасного, что я полностью пережил все и чувствовал, как во мне растет что — то новое, свежее, бодрое и хорошее. Предыдущие годы, установившие определенные формы деятельности, вносили в жизнь некоторый шаблон и рутину. А тут нахлынуло что — то новое, свежее, какое — то высокое и настоящее служение искусству, и я весь отдался охватившему меня новому чувству.
Летом, когда вернулась моя жена, мы поселились на 34-й в[ерсте] по Брестской ж[елезной] д[ороге], в имении “Жаворонки”, и я продолжал интересующую меня работу. В это время были моменты исключительных душевных переживаний, связанные с природой, восходом солнца или ярким солнечных днем, которые, по — видимому, начинали тревожить моих близких. Я утверждаю, не обманывая себя, что при всем этом у меня не примешивалось увлечение женщиной, а было это какое — то сложное чувство чего — то нового, яркого, глубокого, связанного с любимым искусством и поклонением прекрасного существа. Я тогда вырос, помолодел и чувствовал, что могу еще много — много сделать. Все это наполняло меня признательностью к существу, возбудившему во мне такое яркое переживание. Конечно, это вносило незаметно что — то отрицательное в мою семейную жизнь, хотя ничем, положительно ничем не были нарушены мои отношения к жене и детям. Под влиянием высоких и возвышенных чувств и мыслей, охвативших меня, я пришел к заключению, что, будучи отцом взрослых детей, я должен отказаться от супружеских обязанностей. А это могло навести на подозрительные размышления. В середине лета моя ученица уехала. Она была у нас в деревне, чтобы проститься. Ненастный, дождливый день нагонял тоску, и я неожиданно для себя, провожая ее, залился слезами. Если бы мне за десять минут до этого сказали,
В августе я уехал на родину Бетховена, в Бонн. Перед этим я по приглашению Высоцкого приехал к ним, в Остендэ, надеясь на свободе поговорить о осуществлении Бетховенской академии. Я остановился в одном из лучших отелей, где получил рядом с Высоцкими прекрасную комнату. Роскошный ресторан, куда надо было являться к обеду во фраке, и вся роскошь Остендэ с его “Казино”, где во время игры знаменитого Исайэ или Карузо в игорном зале шла азартная игра, кончавшаяся иногда самоубийством, так не вязалась с моим тогдашним настроением, что я не выдержал и через неделю бежал от гостеприимства удивленных хозяев. За эту неделю я два раза съездил в Брюссель, где виделся с моей ученицей. Вместе мы доехали до Кельна, где в соборе, наслаждаясь в тихий полдень тишиной и красотой расписных стекол, неожиданно были мы поражены величественно прозвучавшей 1-й прелюдией Баха, сыгранной монахом — органистом…
Наконец я попал в Бонн и поселился на берегу Рейна. В полном одиночестве прожил я некоторое время, посещая домик Бетховена и знакомясь со всеми подробностями его жизни. Бывал я и на кладбище на могиле Шумана. Эта неделя, проведенная в безмолвном обществе Бетховена и Шумана, дала мне очень много. На обратном пути в Россию мы провели еще несколько дней в Эйзенахе, родине Баха, Лейпциге, знаменитом музыкальном центре, и, наконец, в Берлине. В каждом из этих городов пришлось много пережить. В Эйзенахе мы почти не спали, с раннего утра осматривая все касающееся Баха и Лютера. В Лейпциге мы вместе осматривали знаменитую статую Клингера “Бетховен”, посетили Гевандхаус, полный воспоминаний о Мендельсоне, и Томас — Кирхе, где жил, работал и умер И. С. — Бах, вместе были на опере Штрауса “Саломея” [370] , и я переживал немало таких часов, которые немцы называют “блауе штундэ” [371] . Наконец, в Берлине посетили мы могилу Мендельсона. В этом
370
“Salome” опера немецкого композитора Рихарда Штрауса (1864–1949).
371
Здесь: время грез, мечтаний, романтического полета души.
[…] [372] семье. Жена моя, с которой мы так много пережили и прожили, почувствовала постороннее и, главное, женское влияние. Мы продолжали усиленно работать. Я мало спал и много времени отдавал анализу музыкальных произведений. Отношения с ученицей становились все тесней и тесней. Нас связывала общая работа и “идея”, которая неопределенно рисовалась в нашем воображении, как нечто способное улучшить и осчастливить человеческую жизнь через звук. Слово не достигает цели. Знать, как нам жить и действовать, дело умственное, говорит английский философ, а действовать и поступать — результат чувства. Музыка, звуки должны очистить нашу жизнь от всей ее скверны, и эта вера заставила меня пренебречь многолетними установившимися отношениями и находить в себе силу и настойчивость. Когда оказалось невозможным работать дома, я перенес занятия к ученице. Рано утром, зимою, когда еще было темно, я уходил на работу.
372
текст вырезан.
[…] [373] Давно лелеемые мечты о Палестине все более и более захватывали меня. В середине апреля 1907 года я вместе с моей женой поехал к своим родителям. Отец ехал со мною. Через несколько дней мы сели на небольшой пароход в Севастополе. В первый раз в жизни я покидал семью с чувством какой — то полной неизвестности, когда и через сколько времени я вернусь. Я видел и чувствовал страдания жены и ничем не мог их облегчить. Сам я невыносимо страдал и испытывал чувство человека, попавшего в морскую пучину и предоставленного самому себе. Сильное душевное напряжение делало меня необычайно восприимчивым ко всем впечатлениям окружающей жизни. Я был как натянутая струна…
373
текст вырезан.
Медленно отчаливал пароход, все увеличивая расстояние, отделяющее нас от пристани, на которой стояла скорбная, полная тоски и грусти фигура провожавшей меня жены. Я переживал такое душевное состояние, что ничего не имел бы против, если пароход пошел бы ко дну. Пусто и одиноко было на душе.
Как только пароход вышел из рейда, где было довольно спокойно, его начало покачивать. Несмотря на апрельское солнце, прохладный, свежий ветер заставил одеться потеплее. Я уселся, потом улегся на палубе и до позднего вечера не двигался с места. Чего — чего не передумал я за это время. Отец, который никогда не страдал от качки, несколько раз приходил ко мне, принося еду. Он с деликатностью относился к моему душевному состоянию, не нарушая его ничем. Помню, как в сумерках молодой татарин прошел по палубе, насвистывая какой — то чрезвычайно решительный и энергичный мотив, который мне в этой обстановке очень понравился. Через несколько дней я услыхал тот же мотив на пароходе из Константинополя в Александрию, где его играл [небольшой] оркестр. А еще позже его напевал извозчик, который вез нас к Мертвому морю. Это был — Матчиш. Когда я много времени спустя рассказывал этот эпизод профессору] Самойлову, то он прибавил, что, совершая путешествие через Швецию, Норвегию в Америку, он всюду слышал этот мотив. Вот популярность.