Врачи, пациенты, читатели. Патографические тексты русской культуры
Шрифт:
Легкое сообщение сей юношеской заразы споспешествует распространению оной и делает ее в новейшия времена обыкновенною. В школах, институтах и вообще, где только один или несколько таковых зараженных сходятся вместе с незараженными, там сие страшное зло вкореняется навсегда. Стыдливость и неразумие часто скрывают его от родителей и воспитателей, доколе грех не изобразится явственными чертами на изменившемся лице; а затем вскоре следует дряхлость всего тела и дни юности преждевременно заступает старость. И в сем городе, к сожалению, оный опасный порок весьма распространился в обоих полах; особливо же он гнездится в здешних, превосходных, впрочем, учебных заведениях; ясные признаки доказывают его опустошение в таковых местах.
Рекомендации на предмет того, каким образом «истребить толикое зло», аналогичны, по мнению самого Аттенгофера, рекомендациям на предмет искоренения моровой язвы («Отлучение зараженнаго предшествует всем прочим целительным мерам. <…> Воспитывающие и надзиратели обязаны тщательнейше примечать за всеми действиями и поведением вверенных им лиц. <…> Увещевание об угрожающей опасности, живое изображение гибельных последствий и, где можно, показ самих примеров для убеждения») [Аттенгофер 1820; цит. по электронной версии: nursehistory.org/txt/att3.htm] [239] .
239
Об Аттенгофере см.: [Scalabrin 1983].
С оглядкой на восклицания Радищева, любовные страдания Онегина подытоживают опыт его юности, растраченный в «науке страсти нежной» (1, VIII, 9), а акцентированное рифмой соотнесение имен Тиссо и Руссо создает для этого еще и дополнительный контекст – напоминая о «педагогической» дидактике, объединявшей при жизни двух друзей-единомышленников, в защиту «неопытной юности», охраны телесного целомудрия, ограждения взрослеющего ума от нечистых чувств, а тела – от пагубных пороков [Pinto-Correia 1997: 97–99].
Пушкин определенно не был равнодушен ни к тому, о чем писал Руссо, ни к тому, о чем писал Радищев: известно, что в 1835 г. он приобрел книгу французского медика Л. Деланда о последствиях любовных излишеств и особенно о воздействии онанизма на здоровье, дополняющую и еще более сгущающую картину, нарисованную Тиссо [Модзалевский 1910: 223 (№ 871)] [240] . Н. Л. Бродский в первом издании своего комментария к «Евгению Онегину» отмечал, что интерес к Тиссо может быть как-то связан с самолечением героя от поразившей его болезни (8, XXXI–XXXII) [Бродский 1932: 172] [241] , этого же мнения придерживался Д. Чижевский [Pushkin 1953: 291]. Другие комментаторы пушкинского романа в упоминании о Тиссо какого-либо сюжетного целесообразия не усмотрели (хотя, как оговаривается С. Громбах, «в книгах Тиссо еще можно было бы предположить наличие целебных советов» [Громбах 1989: 86]). Между тем такое целесообразие исключить нельзя. Л. И. Вольперт, указавшая (вслед за В. Набоковым) на ряд интертекстуальных перекличек пушкинского романа с комедийной трилогией Бомарше, высказала предположение, что Пушкин (в библиотеке которого было шеститомное собрание сочинений Бомарше) [Модзалевский 1910: 155, № 588] мог вспомнить о Тиссо с оглядкой на предисловие к «Севильскому цирюльнику», приглашающее в театр зрителя, «довольного своим здоровьем <…> своею возлюбленною, своим обедом» (260). В том случае, если здоровье зрителя «подорвано», а «пищеварение расстроено», Бомарше советует ему «просмотреть образцовые труды Тиссо о воздержании» [Вольперт 1998]. При таком прочтении можно думать, что Онегин следует совету Бомарше буквально, – в то время как Фигаро нахваливает «крохотную ножку» Розины (298), Онегин тщетно гасит страсть, следуя унылым предписаниям швейцарского доктора. Ирония над тщетою онегинских усилий покажется при этом сильнее, коль скоро мы конкретизируем, о каком воздержании в данном случае идет речь. Если согласиться с О. Проскуриным, увидевшим намек на тему онанизма уже во второй главе романа (в поэтическом самопризнании Ленского о времени, проведенном вдали от возлюбленной Ольги: «Он пел те дальние страны, / Где долго в лоно тишины / Лились его живые слезы» [Проскурин 1999: 156–157]), то схожий намек в восьмой главе указывает на повторение схожих переживаний в схожей ситуации – ситуации, уподобляющей Онегина («Он <…> чуть с ума не своротил, / Или не сделался поэтом») Ленскому [242] . В том же контексте более объяснимым становится и упоминание Пушкиным о Биша. Онегин читает не Биша-гистопатолога, описавшего 21 тканевую структуру человеческого тела, а Биша – автора рассуждений (изложенных в 6-й, разрезанной Пушкиным главе «Физиологических исследований о жизни и смерти») на предмет страстей и их влияния на умственную (по Биша, «животную») и органическую жизнь.
240
De l’Onanisme et des autres abus v'en'eriens, consider'es dans leur rapports avec la sant'e. Par le Docteur Leop Deslandes. Bruxelles, 1835.
241
В последующих изданиях комментария Бродского этого замечания уже нет.
242
В связи с интересом Евгения Онегина к Тиссо напомним попутно о давней статье психиатра И. Б. Галанта, объяснявшего особенности психологии А. С. Пушкина «гармоничной функцией обеих долей гипофиза», но считавшего, что поэт страдал гипертрофированным развитием половых желез – был «болезненным эротоманом гипергонадального типа» [Галант 1927: 43, 50].
Vis electrica: лягушки и люди
…сила, наиболее действующая в натуре…
Учение Ксавьера Биша об органической и животной жизни предельно усложнило представление о границах самой человеческой жизни. По Биша, прекращение животной жизни не всегда означает прекращение жизни органической. По мнению других ученых, принимавших предложенное Биша разделение жизни на животную и органическую, последовательность прекращения жизненных процессов могла быть описана и в обратном порядке: прекращение органической жизни не означает прекращения животной. Подобного мнения держался, в частности, бывший лицейский учитель Пушкина, а в 1820–1830-е гг. университетский профессор философии А. И. Галич (1783–1843). В изданном в 1834 г. философско-антропологическом сочинении «Картина человека» Галич описывал процесс телесного умирания в порядке, обратном тому, каким его видел Биша: «Сперва изнемогает деятельность низших систем органических <…> между тем как сердце еще чуть-чуть колышется, затем оно изнывает, останавливая вместе с тем отправления самых чувств, самого мозга» [Галич 1834: 130] [243] . Разногласие ученых на предмет последовательности прекращения органической и животной жизнедеятельности никоим образом, однако, не отменяло, а скорее еще более подчеркивало радикализм авторизованного Биша убеждения в процессуальности смерти и неоднозначности ее физиологических проявлений. Во Франции благодаря работам Эммануэля Фодере и Матью Орфила это убеждение станет отправным, в частности, для теории и практики судебно-медицинской экспертизы. Поскольку смерть вызывается разными причинами и в каждом случае проявляет себя различным образом, постольку установление причин смерти определяется совокупностью патологических изменений организма, суммой телесных признаков. Взятые порознь, такие признаки – ненадежны [Orfila 1818; Fodеrе 1813: 343–373]. В России ту же идею развивает И. В. Буяльский (1789–1856), автор одной из первых отечественных работ по судебной патологоанатомии («Руководство врачам к правильному осмотру мертвых человеческих тел для узнания причин смерти, особливо при судебных исследованиях» (1824)) и капитальных «Анатомико-хирургических таблиц» (1828), много лет возглавлявший кафедру анатомии Медико-хирургической академии. В 1844 г. в рецензии на «Краткую анатомию» Буяльского Одоевский подчеркнет ее принципиальную и все еще актуальную преемственность с работами Биша [Сакулин 1913: 490]. Анатомические исследования, по Буяльскому, делают очевидной поразительную «изменчивость человеческого тела»: «Все части тела нашего, как жидкие, так и плотные и твердые, начиная с минуты рождения или, лучше сказать, с минуты зачатия и до самой смерти, беспрестанно изменяются в объятности, форме, строении и пр. <…> В нас происходит внутреннее и беспрестанное движение, посредством которого наши органы, по-видимому, с одной стороны, тратятся и разрушаются, а с другой – вознаграждаются и приобретают новую силу. Это возобновление наших составных начал составляет одно из главных действий жизни или даже, можно выразить, – составляет самую жизнь» [Буяльский 1844: 148] [244] .
243
Пушкин купил книгу Галича сразу по ее появлении [Модзалевский 1988: 13].
244
Оставленная Буяльским обширная коллекция анатомических и инъекционных препаратов, а также гипсовых посмертных масок хранится сегодня в музее Российской военно-медицинской академии в С.-Петербурге.
В глазах современников Биша изучение физиологических изменений, происходящих в человеческом теле, служило аргументации, диссонировавшей традиционным представлениям о природе человека. Теологическое понятие души уже в эпоху Просвещения находит синонимию в понятиях, призванных устранить очевидный парадокс картезианской дихотомии сознания и тела, – противоречие между постулатом об автономии души и тела и принципом галеновской медицины (не отвергавшимся Декартом) о воздействии эмоций (resp. «сознания») на тело. В согласии с индуктивизмом Ньютона пусть даже и механистическое понимание человеческой природы так или иначе требовало допущения связи, существующей, с одной стороны, между согласованной работой «телесной машины», а с другой – тем, что определяет согласованность ее работы. Концептуальным определением искомой связи для медиков эпохи Просвещения служит понятие «анимизм» (термин, предложенный в начале XVIII в. Георгом Шталем) [King 1967: 797–802] и позже сменившее его (в работах медиков «школы Монпелье») понятие «витализм» [Moravia 1978: 45–60; Lopes Pi~nero 1988: 117–132; Maulitz 1987: 14–15]. Оба этих понятия, при всем их различии, обозначают силу, ответственную за согласованное целесообразие телесных функций (например, за то, что во рту выделяется слюна, а в желудке – желудочные соки). Организм живет благодаря сопротивлению, которое оказывают «анимизм» и «витализм» энерции умирания. Сила этого сопротивления различна, но существование самой жизненной силы универсально, поэтому дело анатома – выявлять физиологические механизмы, определяющие подобные различия в соотнесении с предполагаемым универсализмом природного и – шире – космологического целесообразия. Человеческие тела, очевидно, демонстрируют свою антропологическую общность, но в глазах анатома такая демонстрация отныне реализуется не столько на уровне обобщенной телесной статуарности (как это предполагалось, например, в эпоху Ренессанса формулой телесной гармонии), сколько на уровне латентных физиологических детерминант – будь то «жизненная сила» (Lebenskraft – в терминологии немецкого витализма), или, как называл ее Биша, «животная активность». Позитивистский пафос дискретного анализа (этимология понятия «анатомия» оказывается здесь вполне говорящей – «рассечение», «разъединение» на составные части) опосредуется поэтому синтетическим (и индуктивным) априоризмом взаимосвязи, целостности, природного единства, «сочувствия» разноименных частей мироздания, а натурфилософский интерес к загадкам смерти и жизни предстает при этом равно позитивистским и мистическим.
В европейской литературе замечательным выражением такого интереса стал шедевр Мэри Шелли – роман «Франкенштейн» (1818). Создавая человекообразного монстра из останков человеческих тел, Франкенштейн выступает в романе одновременно в роли врача-анатома и Господа Бога, реформирующего косную телесную материю, с тем чтобы «продлить» ее органическое существование. Монструозность полученной креатуры является, однако, вполне демонической (отсылая к традиционным представлениям об уродах как порождениях дьявола), а само анатомирование – сатанинской или по меньшей мере колдовской практикой. Смерть в романе обратима. Комбинаторика тканей и органов оживотворяет «совокупную» телесность их доноров и суммируется в нечто, что равно является телом и трупом, человеком и нечеловеком. Сэмюэл Фасбиндер, исследовавший роман Мэри Шелли в контексте научного, и в частности медицинского, знания современной автору эпохи, подчеркивает важность этого контекста для самой Шелли и для ее первых читателей [Vasbinder 1976; Тrорр 1977: 53; Roth 1978: 248; Chapple 1986: 35–36; Helman 1992] [245] . При своем появлении роман Мэри Шелли читается теми, для кого соответствующий контекст действительно важен, – в России одним из таких читателей был князь В. Ф. Одоевский, написавший на роман рецензию (опубликованную в 1827 г. в «Московском вестнике») [246] . Прочитанный с оглядкой на научно-медицинские пристрастия своего времени, «Франкенштейн» предстает созвучным прежде всего интересам современников в сфере исследований «животного электричества» (о котором говорит и сама Шелли в предисловии ко второму изданию романа в 1831 г. [247] ) – явления, открытого в конце 1780-х гг. благодаря опытам болонского врача Луиджи Гальвани и имевшего огромное значение для интеллектуальной истории Европы.
245
О символической продуктивности романа Мэри Шелли в истории общественной и политической мысли Европы XIX в. см.: [Baldick 1987].
246
Московский вестник. 1827. Ч. 3. С. 179–181. В 1834 г. в «Сыне Отечества», в статье «Об историческом романе во Франции и Англии», переведенной из «Revue Britannique», отмечалось: «У мистрис Шеллей есть романы, например Франкенштейн, которые очень стоят самых странных произведений французской литературы» (Сын Отечества. 1834. Ч. XLVI, № 51. С. 614).
247
«Лорд Байрон и Шелли часто и подолгу беседовали, а я была их прилежным, но почти безмолвным слушателем. Однажды они обсуждали различные философские вопросы, в том числе секрет зарождения жизни и возможность когда-нибудь открыть его и воспроизвести. <…> Быть может, удастся оживить труп; явление гальванизма, казалось, позволяло на это надеяться; быть может, ученые научатся создавать отдельные органы, соединять их и вдыхать в них жизнь».
По легенде, открытию Гальвани предшествовало случайное наблюдение, что свежепрепарированная ножка лягушки начинает сокращаться каждый раз, когда ее нервов касаются металлическим предметом, а поблизости от нее проходит электрический разряд [248] . После пионерской работы Гальвани («De viribus electricatis in motu musculari» – «Об электрической силе в мускульном движении», 1791), закрепившей за описанным в ней явлением название «гальванизма», европейские физиологи проводят многочисленные эксперименты, проверяющие вывод, сделанный самим Гальвани, о том, что спазматические сокращения мышц лягушки результируют не индуцирование их током извне (правильность этого мнения позже докажет Вольта), а электричество, вырабатывающееся в самом теле лягушки. Научный и общественный эффект, произведенный открытием Гальвани в интеллектуальном контексте Европы своего времени, трудно переоценить. А. X. Востоков в стихотворении 1804 г. назовет Гальвани – наряду с Галилеем, Ньютоном, Лавуазье, Лафатером, Франклином, Кантом – «бессмертным умом», строителем «храма познаний» [Востоков 1935: 153]. Полувеком позже прославленный физиолог Эмиль дю Буа-Реймон, оглядываясь на еще памятные для его современников события, напишет, что «волнение, вызванное появлением книги Гальвани среди физиков, физиологов и врачей, можно сравнить лишь с бурей, появившейся в то же самое время на политическом горизонте Европы. Повсюду, где только имелись лягушки и где только можно было раздобыть два куска разнородного металла, всякий хотел собственными глазами убедиться в чудесном воскрешении отрезанных членов» [249] .
248
Достоверность легенды и приоритет Гальвани в традиции опытов над лягушачьими лапками подвергаются сомнениям. С. Г. Бернатосян уверенно называет предшественниками Гальвани Яна Сваммердама, И. Зульцера и М. Кальдони [Бернатосян 1998: 79–81], что, однако, не отменяет главного – авторского радикализма Гальвани в объяснении соответствующих опытов.
249
Bois-Reymond E. du. Untersuchungen "uber tierische Elektrizit"at. Berlin, 1848. Bd. I. S. 50. – Цит. по: [Даннеман 1938: 176]. В конце XIX в. Н. К. Михайловский увидел в теории гальванизма предвосхищение теоретических инноваций гегелевской философии: в обоих случаях мы имеем дело с поляризацией тождественно-взаимообратимых величин (положительный-отрицательный полюс – у Гальвани; тезис-антитезис – у Гегеля) и их продуктивным взаимодействием (электрический разряд, диалектика синтеза) [Михайловский 1900: 279–282]. Над этим сравнением посмеется Ленин: «Удивительное остроумие! С таким же успехом можно бы связать и г. Михайловского с китайским императором! Что отсюда следует, кроме того, что есть люди, которым доставляет удовольствие говорить вздор?!» [Ленин 1941: 146].
Опыты над лягушками вскоре были продолжены в опытах над человеческими телами. Использование электричества в медицинской практике имело свою предысторию. Способность электрического разряда вызывать в животном организме определенные физико-химические изменения была известна и раньше [Hoff 1936: 157–172]. В середине XVIII в. эту способность специально изучают Джозеф Пристли и Ван Труствик (заложившие своими исследованиями основы современной электрохимии). Важнейшим открытием в данном случае стало изобретение в 1745 г. фон Кляйстом так называемой лейденской банки – первого созданного физиками электрического конденсатора (банка с водой, в которую помещался наэлектризованный трением металлический стержень), позволившего накапливать большие электрические заряды. Прикосновение к лейденской банке вызывало электрический удар – эффект, породивший, помимо прочего, медицинские надежды на то, что воздействие электричества может быть полезным при лечении некоторых болезней. По мнению большинства ученых-медиков этого времени, человеческое тело мыслилось наполненным особой электрической материей, проницаемость и движение которой определяет собою природу нервных возбуждений (по предположению английского ученого Свитена Хейлса, электричество в человеческом организме создается трением, возникающим при движении крови по сосудам). Паралич, считавшийся следствием закупорки телесных жидкостей, требовал усиления нервного возбуждения, а при признаваемом тождестве электрических и нервных импульсов способом, который мог бы такую закупорку устранить, полагалась электризация – стимулированное электрическими разрядами сокращение парализованных членов. Для этого паралитикам предписывали «электрическую ванну»: их помещали на изолирующей подставке и заставляли прикасаться к кондуктору электрической машины [Даннеман 1938: 32] [250] .
250
Об успешном лечении ревматизма посредством «электрической машины» упоминает между прочим в своих воспоминаниях Е. П. Янькова [Рассказы бабушки 1989: 247].
Рис. 6. Опыты Гальвани. Гравюра XVIII в.
Давнее представление об органической силе электричества (vis electrica, как назовет ее уже в конце XVI в. физик Вильям Гилберт [Roller, Roller 1954: 6]) становится с этого же времени отправным для литературных и научных метафор, обозначающих «отприродную» детерминацию человеческих чувств и их социативного выражения. Так, к примеру, Ф. Эмин, описывая в романе «Непостоянная Фортуна, или Похождение Мирамонда» (1763) охвативший героиню любовный пыл, приравнивает его действие к действию «электризации»: «Несчастная Белиля жестокой любви почувствовала электризацию» [Эмин 1763: 270]. К концу XVIII в. работы, посвященные электричеству, составляют уже не один десяток названий. Сидни Лихт в своей «Истории психотерапии» упоминает 60 работ, опубликованных с 1744 по 1795 г. только по вопросам электротерапии, имевшей к этому времени авторитетных энтузиастов во всех странах Европы. Особенной славой на этом поприще пользовались итальянец Пивати, французский физик аббат Ж.-А. Нолле и швейцарец Жан Жаллабер, считающийся «первым ученым-электротерапевтом» Европы, способствовавшие в конечном счете созданию своеобразного мифа о «чудотворности» электричества [Licht 1959: 42–69; Benguigui 1984: 78]. В России, как и в Европе, Нолле и Жаллабера читали не только физики и врачи. Одним из читателей был граф обер-камергер П. Б. Шереметев, купивший французское издание «Электрических экспериментов» Жаллабера (1749) в Московской академической книжной лавке [Копанев 1986: 91].