Время неприкаянных
Шрифт:
— Я не знал, что способен удивляться самому себе. Я безумец, любовь делает меня безумцем. Посмотри: одно твое слово на заре, и я зажгу солнце, одно твое слово вечером, и я его потушу.
Они встретились на традиционном пасхальном ужине у Болека и Ноэми, которые по такому случаю собирали у себя только своих одиноких друзей. Сидя по левую руку от хозяйки дома, Гамлиэль мог видеть всех приглашенных, когда те, один за другим, читали нараспев драматическую историю об исходе евреев из Египта и о чудесных событиях, превративших их в свободный народ, обретший цель. Взгляд его привлекла чтица в скромном синем платье, чей глубокий и мелодичный голос пробудил в нем давние воспоминания.
— Она хорошо поет. Кто это? — тихонько спросил он у Ноэми.
— Я тебя с ней не познакомила?
Гамлиэль чуть было не ответил ей: за кого ты меня принимаешь? Но сдержался. К тому же наступила его очередь читать страницу из Агады [9] со словами Господа: «Это Я освободил вас от рабства, это Я покарал фараона, это Я предал смерти всех первенцев, Я, но не вестник, Я, но не серафим или ангел…» Здесь Гамлиэль прервал чтение и, согласно обычаю, приступил к комментарию:
9
Книга, которая читается на пасхальном Седере — праздничной трапезе в первый вечер Песаха. Чтение Агады предписано в Торе: отцы должны рассказывать детям историю освобождения от рабства в Египте.
— Я не понимаю этот отрывок. Господь словно хвастается тем, что совершил в Египте. Но что же ставит Он себе в заслугу? То, что погубил маленьких египетских детей? Воспользовался их страданиями, их агонией, чтобы смягчить сердце фараона? И Он хочет, чтобы мы Его благодарили? Нет, я не могу понять.
За столом все смолкли. Никто не ожидал столь суровых и, возможно, кощунственных слов от Гамлиэля, который всегда отличался сдержанной умеренностью в речах. Ноэми в смятении пыталась найти какую-нибудь реплику, чтобы разрядить обстановку, но Ева опередила ее:
— А я нахожу в этом отрывке большую мудрость, смысл, благородство. Господь обращается не только к евреям в пустыне, но и ко всем их потомкам. И к тем, кто подобен им. Следовательно, и к нам тоже. И что же Он нам говорит? Он говорит нам, что убийство детей — преступление столь ужасное, что лишь Он один может его совершить. Повторяю: Он один, и никто иной. В таком ракурсе этот короткий стих кажется мне прекрасным.
Сидевшие за столом от изумления зааплодировали. Смущенная Ева потупилась, словно коря себя за то, что осмелилась высказаться. Тут же завязалась ученая дискуссия об отношениях между Богом и человеком, о Его присутствии в истории и способности преобразовывать имманентность в трансцендентность. Болек встал на защиту Гамлиэля, процитировав слова одного из Мудрецов Талмуда, иллюстрирующие отвагу еврея, говорящего с Богом: тот также считал, что Господу можно сказать все. Слышал ли Гамлиэль слова своего друга? Он сидел молча, спрашивая себя, чем тронула его молодая вдова, к которой у него уже зарождалось чувство. Ничто в ней не поражало особой красотой. Ни круглое лицо, ни полная грудь. Но были в ней какое-то сияние, изящество, природная женственность, перед которыми Гамлиэль устоять не мог. И еще глаза: серо-голубые, мерцающие. И голос: влекущий, грудной, протяжный, успокаивающий, ласкающий.
Ноэми вернула его на землю:
— Остановись, Гамлиэль, остановись. Ты смотришь на нее неотрывно, желая полюбить или быть любимым? Послушайся моего совета: ищи в другом месте.
— Слишком поздно, — ответил Гамлиэль.
Ноэми с улыбкой покачала головой, в знак неодобрения и предостережения.
Гамлиэль наслаждался ее обществом. Болек и она стали частью его души. Чудесная пара: оба великодушные, сострадательные, не позволяющие себе укорять или судить. Если им хотелось выразить несогласие, они просто хмурили брови, словно удивляясь тому, что услышали.
У них была дочь Лия, которую они обожали. Особенно Болек: не будучи лучшим из мужей, отцом он оказался превосходным и жил только ради нее. Следить за ними, когда они играли в шахматы,
И вот теперь что-то в нем приоткрылось, позволив этой незнакомке войти.
Ева и поставленные под сомнение зароки. Лукавое подмигивание судьбы. Ева и внезапное рождение любви, надеяться на которую он уже перестал.
Гамлиэль с нетерпением ждал окончания Седера, чтобы подойти к прельстившей его молодой женщине. Что он собирался сказать ей? Что ему нравится ее голос? Что платье у нее чересчур легкое? Что синий — его любимый цвет? Какой союз, какие планы мог он ей предложить? Между тем в этом году из-за дискуссии, вызванной речью Евы, ужин продолжался дольше обычного. Уже давно пробило полночь, когда Болек затянул песнь «Хад гадья» — прекрасную, почти детскую историю, которая начинается с проданного ягненка и завершается победой Бога над Смертью, иными словами, смертью Смерти.
Едва поднявшись из-за стола, Гамлиэль через всю столовую направился к Еве.
— Я провожу вас.
— Докуда?
— До конца.
— А потом?
— Я не пророк.
— Жаль.
— Вам хочется, чтобы я был пророком?
— Да, при условии, что вы станете пророчествовать, смеясь.
— Чтобы позабавить вас?
— Чтобы заставить меня мечтать.
Они направились к двери, где их поджидала Ноэми.
— Неужели уходите? Еще рано.
— Нет, — ответил Гамлиэль. — Поздно.
Они шагали в молчании: каждый обдумывал значение того, что совершилось с ними. Первой заговорила Ева:
— Я ничего о вас не знаю, кроме того, что вы внушаете мне страх.
— А я много о вас знаю, и вы поможете мне победить мой страх.
— Вы так много знаете… но знаете ли вы, что я приношу несчастье?
Он стал задумчив. Она добавила:
— Я приношу несчастье тем, кого люблю.
Гамлиэль вспомнил о трагедии, которую она пережила.
— Как это произошло?
— Кто вам рассказал? Ах да, я понимаю: Ноэми… Ну, они поехали за подарком мне на день рождения… Шел дождь… В машину врезался грузовик, она перевернулась… Языки пламени, я их вижу во сне, я кричу, я ору: «Осторожнее, осторожнее…»
Взять ее за руку? Чтобы успокоить? Или утешить? Сказать, что любовь нельзя заменить, но можно возродить? Поскольку она, в свою очередь, замкнулась в молчании, он спросил дрогнувшим голосом:
— Когда это случилось?
— Три года назад.
— А потом?
— А потом ничего.
— Как вы живете?
— Одна.
— Когда вы согласитесь порвать с одиночеством?
— Никогда.
— Вы боитесь предать их, верно?
— Я боюсь предать себя саму.
Тогда, сам не зная почему, он стал рассказывать ей не об Эстер или Колетт, а о матери, отце, Илонке.