Время неприкаянных
Шрифт:
Тогда я и увидел предателя вновь. Двое наших, вооруженных пистолетами, схватили молодого Горовица, когда тот спал, и отвели в надежное место, где состоялся суд. Плохо выбритый, в помятом костюме и грязной рубашке, он больше походил на осужденного, чем на обвиняемого. Решить его судьбу предстояло трем судьям, чьи лица были освещены свечами. Моя роль прокурора была решающей. Адвоката у него не было: такие предатели, как он, не могли рассчитывать на защиту. В углу, в густой тени, сидел Абраша.
Сначала стукач предпринял жалкую попытку воздействовать на нас своим высокомерием: «Я сын Го…» Я перебил его: «Мы прекрасно знаем, кто твой отец, а вот он не знает, кто его сын: бесстыдный доносчик, грязный сообщник немцев, позор гетто».
Это
«Вы знаете обвиняемого?» — «Нет». — «Нет? Но…» — «Я незнакома с ним, мы принадлежим к разным кругам. Но я узнаю его». — «Пусть будет так. Вы его узнаете. Объясните нам как, при каких обстоятельствах вы встретились с ним». Бесстрастным голосом она рассказала о грубом вторжении в убежище, где скрывалась вместе со своими родными. «Выйдя на улицу, я увидела этого человека с эсэсовцами, он стоял чуть сзади. Сосед шепнул мне на ухо: „Это молодой Горовиц“». — «Вы уверены, вы абсолютно уверены, что не ошибаетесь? Помните: речь идет о чести человека, равно как о его жизни». — «Я об этом не забываю». Два других свидетеля пополнили своими показаниями досье обвинения. Первый служил в отделе снабжения Юденрата: маленький, изможденный, боязливый, он бормотал так тихо, что я попросил его говорить громче. «Как-то вечером, придя с бумагами в комендатуру, я увидел его в кабинете офицера СС. Они вместе выпивали». Его товарищ, согбенный старик с измученным лицом, объявил протяжным дребезжащим голосом: «В жизни своей я не произнес дурного слова ни об одном еврее, это противоречит моим убеждениям. В каждом еврее сокрыто нечто доброе и даже чистое». — «Но почему же в таком случае, — спросил я, — вы решились выступить свидетелем на этом суде?» — «Потому что из своего окна на втором этаже я увидел, как уводят первую партию смертников. Сам я плакал горькими слезами, и все, кто был со мной, рыдали. Он же, внизу, прислонившись к косяку входной двери, болтал с каким-то эсэсовцем. Совершенно спокойно. И вот что я вам скажу: если бы я мог утопить его в своих слезах, сделал бы это с радостью». — «Вы уверены, что это был он? Посмотрите на него хорошенько. Нет, этого недостаточно. Взгляните на него еще раз. Теперь скажите нам: этот ли молодой человек спокойно, как вы подчеркнули, беседовал с эсэсовцем в то время, как евреев выгоняли из домов, чтобы отправить их на смерть?» — «Это он». — «Без всяких сомнений?» — «Да».
Во время допроса свидетелей обвиняемый сохранял бесстрастие, склонив голову на грудь, как будто его совсем не касалось то, что говорили о нем в суде. Смирился ли он со своей участью? Надеялся ли, что отец спасет его? Несколько раз я спрашивал, желает ли он задать вопрос свидетелям по тому или иному поводу — он отвечал пожатием плеч. Презрение или равнодушие? Я предложил ему сделать заявление — тот же безмолвный ответ. Если бы он защищался, пусть даже неуклюже, мне было бы легче. Но он замкнулся в полном неприятии реальности до такой степени, что не выказывал ни страха, ни раскаяния: ему все было безразлично.
О том, чем это закончилось, ты можешь догадаться: после краткого совещания трое судей вынесли смертный приговор. Я выиграл дело. Мои родители, все мои близкие, все казненные будут отомщены.
Был ли я горд этим? Нет. Счастлив? Конечно, нет. По правде говоря, я не знаю, что чувствовал, когда двое товарищей отвели предателя в тайное место, где ему предстояло ожидать казни.
Помню одно: мне хотелось пить.
Болек говорил бесстрастно и порой еле слышно,
Сумерки медленно, с неосязаемой мягкостью, столь отличной от грубой внезапности Востока, опускались на вечно бурлящий город, чтобы убаюкать его в своей желто-серой, меланхоличной пелене.
В Центральном парке становилось все оживленнее. Новые пары устремлялись под деревья или на берег озера в поисках прохлады. Видел ли их Болек или был по-прежнему погружен в свои воспоминания? Встревоженному Гамлиэлю хотелось взглянуть на него, чтобы понять, намерен ли тот продолжить рассказ. Но он обещал слушать. Только слушать.
— Гамлиэль, ты не обидишься, если я задам тебе один вопрос личного характера?
Тон Болека и его просьба удивили Гамлиэля: он был готов ко всему, кроме этого.
— Валяй.
— Почему ты живешь один? Неужели после смерти Колетт ты никогда не ощущал желания создать новый очаг? Иметь сына, который сделал бы тебя гордым и счастливым?
Колетт… ее нелепая, трагическая смерть. Это было так далеко. Какое это могло иметь отношение к рассказу Болека? Значит, Гамлиэль был прав, предположив, что друг завершил свою исповедь. Жаль. Ему хотелось узнать, каким образом был приведен в исполнение приговор, вынесенный в далеком гетто Даваровска. Как выбирали палача — по жребию?
— Оставь, сейчас не время. Это долгая история, — ответил он.
— Более долгая, чем моя?
Рассказать ему о Будапеште? Об Илонке? О бесконечных странствиях? Об исчезновении Эстер? О разрыве с Катей и Софи? О самоубийстве их матери? О бегстве Евы? О неотступно преследующем чувстве разлуки, которое ему не удавалось изгнать из своей души?
— Допустим, Господь не пожелал, чтобы имя мое перешло к потомкам.
— Слишком уж простое объяснение, тебе не кажется?
Спросить, какое отношение имеет жизнь Гамлиэля к его собственной? Во имя чего исповедь Болека должна повлечь за собой откровения друга?
— Когда-нибудь мы об этом поговорим.
— Почему не сейчас?
— Тебе надо возвращаться. Ноэми…
— Она знает, что я с тобой.
Болек вздохнул:
— После войны я никак не мог забыть. Постоянно видел эсэсовцев в гетто, собак со вздыбленной шерстью, готовых наброситься на добычу. Я ненавидел немцев за то, что они сделали молодого еврея предателем. Ненавидел их всех. И всех их сообщников. И всех, кто стоял в стороне. Меня душил гнев, я готов был бросить в топку моей ненависти все Творение, тысячекратно проклятое последователями Каина… Но я все же не поддался этому чувству… Я сказал себе: чем моя жажда мести поможет матери и отцу, чью гибель я не перестаю оплакивать?
Гамлиэль повернулся к нему:
— Будь по-твоему. Ты хочешь знать, желал ли я иметь сына? Конечно. И часто. Иметь сына, который будет носить имя моего отца, видеть, как он растет, смотреть, как он спит, показать ему разные цвета неба, одарить его всем, чем я владею, всем, что я собой представляю. Какой мужчина не жаждет этого?
— И?
— …Я уже сказал тебе: Господь этого не пожелал. Подожди, не перебивай меня. Взывая к Господу, я просто напоминаю о Его присутствии в Истории, равно как об отсутствии или исчезновении. В Талмуде сказано, что, когда род людской постигают катастрофы — потопы, эпидемии, голод, — человеку не следует иметь детей. Ибо, говорит Мудрец, нам запрещено идти против воли Господа: если Он решил уничтожить мир, мы не имеем права заселять его.