Вся жизнь и один день
Шрифт:
— Удивительно, как крепко может спать человек, уйдя в свои сны, — сказал Семенов, выбивая трубку о каблук сапога и доставая табак, чтобы снова набить ее. — Пройдусь, разомну кости, посмотрю на деревья… уж очень они красивы — в этих гроздьях капель…
Он раскурил трубку и пошел через поляну к ближней роще — и чуть опустившееся уже на небе солнце тоже пошло за ним: высушивать на березах остатки ливня…
«Люблю я поспать», — думал он, затягиваясь на ходу сладким дымом.
Да, он умел спать и много спал в своей жизни, научившись этому уже вдали от Москвы. Когда было тяжело или грустно или случались какие-нибудь неприятности — он ложился спать. Он умел спать-как убитый. Когда он потом просыпался — иногда через сутки, — он всегда чувствовал себя лучше: успокоенным, не таким нервным или злым. И просто отдохнувшим, окрепшим.
«Счастливый ты человек!» — говорили ему знавшие об этой его способности. Да, в этом он действительно был счастливым. Он вообще считал себя счастливым — по сравнению с теми друзьями юности, которых давно уже нет. Многие погибли сразу же после десятого класса, в первый же год войны. «Да, я счастливый! — подумал Семенов. — Сколько пережито, и вот — опять ловлю рыбу на Севере… и бессонницы нет…» Он не считал проведенное во сне время выкинутым из жизни, как некоторые. Спать — это тоже жить, если заснешь не навечно. «Все мои удивительные сны, объяснившие мне столь многое, — где бы я с ними встретился, если б не умел так спать?»
Он вспомнил, как один раз заснул в Караганде — в домике одной старухи, у которой снимал угол. Смешной был домик: одинокий, возле мертвого озера на месте осевшей земли. Внизу — под озерной впадиной — были заброшенные угольные выработки, на месте которых всегда образуются озера подпочвенной воды. Таких озер с голыми глиняными берегами в Старой Караганде много. В таком месте и стоял домик, в котором Семенов тогда жил. Принадлежал этот домик сморщенной старушке с красавицей дочерью. Отца в этой семье — как понял Семенов — никогда не было. Мать и дочь работали на шахте, и Семенов там работал — неподалеку, через голый пустырь мимо озера. Пустырь раскинулся между Старым городом и Новым, но Новый отсюда совсем не виден был — туда надо было ехать на маленьком поезде-кукушке, — а в Старый город можно было дойти пешком. Домики и терриконники Старого города даже видно было из окошка старухина домика. Так что жили они здесь вовсе одиноко, вроде бы как на промышленном хуторе.
Он тут снимал угол, но угла как такового у него, собственно говоря, и не было. Домик состоял из одной крохотной комнатки, в которой помещались кровать, стол и стул.
Когда старушка и ее дочь уходили на шахту, он спал на их кровати, а когда они все были дома — что случалось не часто, потому что работали, как правило, в разные смены, — тогда женщины спали на кровати, а он на полу, сунув голову под стол.
Построен был этот домик самой старухой — из ящиков, досок, отслуживших свой срок на шахте, таких же бревен, из мятых листов железа и каких-то странных ржавых частей непонятных машин… В общем, это был этакий современный домик «на курьих ножках» — сказочный домик двадцатого века. Мать и дочь работали обе на шахте — старуха сторожем, а ее дочь — в ламповой: выдавала шахтерам лампочки…
И вот один раз он вернулся со смены утром. В домике никого не было. Он очень устал, да и настроение было плохое. Как всегда в таких случаях, он решил хорошенько выспаться и лег в кровать, заперевшись изнутри. На широкой мягкой кровати — это была самая шикарная вещь в доме! — он сразу глубоко погрузился в свои сны о прошлом, в предвкушении счастливого будущего, которого он всегда ждал в своих снах, но которое почему-то никогда во сне не приходило: всегда приходило прошлое. И вот когда он так крепко спал, провалившись в это прошлое, возвратилась вдруг с работы старуха и стала стучать. Но он спал так крепко, что вовсе не слышал ее грохочущих по жести и дереву стуков, а потом и громкой ругани, которую, наверное, слышала вся Караганда за два километра отсюда. Семенов жадно разглядывал свои сны — вне этих снов мир для него в тот миг не существовал. И проснулся он вовсе не от стуков и крика старухи, а оттого, что дом обрушился на него всеми своими стенами, углами и крышей! А может, просто время подошло Семенову проснуться, потому что было уже поздно…
Но дом уже лежал на нем жалкими развалинами. А надо всем этим стояла бедная, старая Баба Яга, разъяренная и бессильная, размахивая в вечернем воздухе кулаками…
На другой день они втроем восстанавливали свое жилье и весело смеялись. Да, уморительная была история…
— Боже мой, в каких я домах только не жил! — воскликнул Семенов.
В его сознании промелькнул дом на Каляевской улице в Москве, возле Садовой, где они жили, когда отец работал в Кремле, — большой серый дом, который и сейчас еще там стоит, но от живших в нем в те далекие годы остались только печальные воспоминания. Проезжая мимо этого дома, Семенов всегда мучительно смотрел на него, хотя старался не смотреть. «Черт с ним, с этим домом, жаль, что его до сих пор не снесли», — зло думал Семенов. И еще один серый дом промелькнул в его памяти — в старом Берлине, где они жили, когда отец работал там в советском посольстве: но этот дом он помнил плохо, потому что был тогда еще совсем маленьким… Промелькнули в его памяти глиняные хаты под Семиз-Бугу и саманный барак в степи, где он жил, когда пас овец и коров, и деревянная будка на колесах, где был учетчиком тракторной бригады, и деревенский клуб, где он долго болел тифом — тоже «жил», — и карагандинские землянки, и узбекские «хона», увитые виноградными лозами, в которых он снимал холодные пустые комнаты, без печек, с сандаловыми четырехугольными ямами посередине в глиняном полу, и общежитие художественного училища в старинном каменном доме с толстыми стенами и конечно же гримуборная в самаркандском зимнем парке, где он блаженствовал с Монной-Лидой… и еще одна сцена ему вспомнилась, большая театральная сцена, но уже не в Самарканде и не в колхозном клубе — а в Караганде, в шахтерском клубе имени Кирова, где он тоже жил! Эта сцена в клубе шахтеров была его домом в буквальном смысле слова: тут он спал, ел, отдыхал, читал и — конечно же — тоже кой о чем вспоминал — как сейчас, на Вангыре…
Он тогда еще только приехал в Караганду из колхоза, и у него долго не было квартиры. Днем, когда он не работал на шахте, он занимался здесь в изокружке, или смотрел кино, или помогал писать лозунги художнику клуба. Художник клуба, старик, тоже москвич, оформлял весь клуб и спектакли и еще вел изокружок. Семенов с ним подружился из-за живописи и из-за того, что их судьбы очень похожи были. Жил старик со своей женой за кулисами, в большой комнате, увешанной картинами и заставленной сундуками и самодельной мебелью. Проходить к нему надо было через сцену, сквозь таинственный мир развешанных декораций, сквозь толпы раскрашенных артисток и артистов, под разноголосый шум оркестра, в ослепительном свете софитов или в полутьме шевелящихся кинотеней позади экрана… Когда же не было кино или представлений — днем ли, ночью, — сцена и зал походили на осиротевший мир, в котором все давно уже умерли…
Здесь, на сцене, он сладко и много спал, завернувшись в декорации. Семенов удивлял в клубе всех — и сторожей, и зрителей, и самих артистов. К нему относились отчужденно, но с некоторым жалостливым сочувствием. Носил он тогда длинные, до плеч, волосы… был этаким клубным домовым. Его прямой обязанностью было грунтовать деревянные щиты, писать на них объявления о разных клубных мероприятиях — кино, спектаклях, заседаниях — и разносить эти щиты на своей спине по городу, устанавливая их в определенных местах, порой очень далеко от клуба.
Прожитое в этом клубе время он чаще всего вспоминал как одну бесконечную оперетту. Дело в том, что на сцене чаще всего выступала оперетта. Почти каждый вечер шла здесь «Летучая мышь», или «Марица», или «Цыганский барон». Будучи признанным клубным домовым, он смотрел все оперетты бесплатно: сидя в первом ряду на приставном стуле. И если ему порой не хватало хлеба, то веселыми зрелищами он был обеспечен с избытком… «Цветок душистых прерий, твой взор нежней сирени!» — «Да, я шут, я чудак — так что же? Пусть зовут меня так вельможи», — и так далее… Семенов знал наизусть все опереточные арии, но вот что интересно: какая ария из какой оперетты — этого он порой сказать не мог! Постепенно все оперетты слились для него в одну бесконечную блестящую жизнь, которая сопровождала его другую — вторую жизнь — вовсе не блестящую…
— «Поедем в Бороздин, там буду я с тобой один, пойдем к моим друзьям, пойдем к свиньям!» — громко пел Семенов арию из оперетты, возвращаясь к палатке. — Сейчас этюд напишу! — решил он.
И солнце возвращалось с ним из тайги — освещать ему для этюда, что он себе выберет в этом обновленном, сполоснутом мире.
Семенову почему-то весело стало от всех этих воспоминаний о домах. Песня его — вернее, ария — странно звучала в мокрой тайге. Редко щебетавшие птицы сразу испуганно смолкли, и стало совсем тихо. Шум реки сюда почти не доносился — приглушенно звучали отдаленные грозные пороги. Если остановиться и прислушаться — можно было вдруг разобрать в этой тишине, как скрипят старые березы и ели деревянными костями, как они вздыхают вверху тесными кронами, как с нежным, еле слышимым звоном и шорохом отрываются от них и падают наземь разбивающиеся капли…