Юность Маркса
Шрифт:
Только угроза муниципальной власти немедленно наказать виновных спасла захваченных в плен полицейских от народного самосуда.
Драгуны, занявшие улицы окраины, обязались беспрепятственно пропустить рабочих с Буль-Ринга.
Без песен, без громких речей, но в полном порядке пошли рабочие в город. Кое-как смастерив носилки, понесли они своих раненых и убитых. Факелы освещали угрюмое, траурное шествие, бледные застывшие лица, лихорадочные глаза. Кровь была на их руках, на платье, запеклась на взлохмаченных волосах. Бирмингем не видел более суровой, более печальной процессии.
— Убийцы! — шептали сухие губы, когда глаза встречали в полутьме улиц, в подворотнях, на фоне темных, испуганных домов неподвижные
«Машины!» — думал Джон, яростно поглядывая на ружья, на пушки.
Луддит пробудился в нем.
Никто из рабочих не пошел домой. Сдав раненых на попечение больницы для бедных, оставив трупы до завтрашнего погребения, толпа двинулась к церкви св. Фомы. Как только исчезли опасения за участь пострадавших, изувеченных товарищей, осторожное, покорное настроение рабочих сменилось готовностью продолжать борьбу. Распевая, шумя, ломая все, что попадалось по дороге, что могло стать оружием в борьбе, бросились они врассыпную по улицам. Падали под их напором ограды, качались деревья, ломались сучья. Рабочие вооружались кольями, железными прутьями, наполняли шапки камнями.
— Мы отомстим! Мы не безгласные бараны, чтоб послушно подставлять шеи ножу!
Джон поспешил в харчевню «Золотого льва» на экстренное собрание местного чартистского конвента. Все были в сборе, за исключением арестованного Тейлора. В углу на деревянной скамье сидел Пауль. Лицо его было в кровоподтеках.
Чтобы избежать опасного внимания рыскавших но городу шпиков, немец безуспешно пытался скрыть следы побоев. Но слой ярко-белой пудры лежал неровно и осыпался на темно-зеленый откидной воротник сюртука, Из-под рисовой муки, как из-под осыпавшейся штукатурки пунцовые кирпичи, проступали пестрые синяки и кровоподтеки. Обычно нарядный костюм молодого человека был изорван и грязен. Пауль кутался в широкий плащ, пелерина которого болталась, как оторванное крыло. Несмотря на такой необычный вид, опухшие глаза и губы выражали горделивость и самодовольство. Он наконец перешел от слов к делу. Пережитые им ощущения были совсем иными и гораздо более сильными, чем он мог ожидать.
В миг смятения, предшествовавшего схватке, он позабыл о своей позиции наблюдателя. И он бежал по полю, размахивая палкой, бессвязно вопил, бил кого-то по лицу, срывал шершавые нашивки и галуны, падал и поднимался вновь, был смят и избит. И он пережил страх, опьянение борьбы, ощущение надвигающейся смерти и восторг просветления.
Его товарищи, плебеи, оказались, как он и думал, на поле битвы героями. Их отвага превзошла его ожидания. Пауль сравнивал их с доблестным Спартаком.
Сумрачный фабричный Бирмингем под волшебной палочкой его воображения превратился в древнюю столицу тиранических цезарей.
Одновременно студент с удовольствием представлял себе оторопь и неудачливые скептические улыбочки всяких Фрицев Шлейгов, к обществу которых принадлежал, Его тешило также предполагаемое негодование отца, деньги которого он тратил необычным образом.
— Если бы ты играл в карты, — говорил ему отец на почтовой берлинской станции всего каких-нибудь три недели тому назад, — если бы ты проматывал мои деньги на искусную любовницу, я мог бы не краснея смотреть в глаза честным людям. Кто не знает в наше время, что подобные пороки, свойственные лучшей, золотой молодежи, придают юноше необходимый блеск? Я — человек прогрессивных взглядов, и я готов не хулить такой моды. Но чтобы мой сын, наследник, транжирил деньги на всяких смутьянов, чтобы он субсидировал всякие поганые заборные листки и газетки, чтобы он увлекся кровожадной революцией! Чтобы мой сын… Этого не потерплю! Этого… Мне все известно о твоих проказах в Швейцарии. Какие-то ремесленники и отщепенцы обирали тебя и дурачили! Я сгорал от стыда! Я умирал от горя! Отцеубийца, ты убиваешь меня, ты подкладываешь порох
В поисках опоры старый коммерсант схватился пухлыми проворными пальцами за золотую цепь часов, лежавшую на его огромном тугом животе. Пауль нетерпеливо ожидал конца. Мелодраматический монолог отца был ему скучен и противен.
— Кто не либерал в наше время! — продолжал отец. — Но ты, ты — подлый якобинец, ты — вампир; кровожадный, как Робеспьер, опасный, как Дантон! — Обливаясь слезами, он высморкался. — Я отправляю тебя в Англию. Это последняя ставка. В этой стране почтения к старшим, веры в бога и деловой сноровки дважды в день проклинают революцию. Молодые люди твоих лет заняты делом. Они делают деньги, они — патриоты. Ты едешь в Манчестер, в мою контору. Это богобоязненный, тихий город, а наши компаньоны добродетельны, я сказал бы — даже слишком. В деле но всякий грех — грех. Это ты сам поймешь, если выправишься.
Напутствованный такими речами, Пауль очутился на острове.
В первую же неделю по приезде он связался с чартистами и очертя голову бросился в революционную пучину. Деньги, данные молодым сынком фабриканта на пропаганду хартии, и его неутомимая преданность идее быстро прекратили недовольство кое-кого из чартистов по поводу решительного вторжения к ним чужеземного буржуа.
Харчевня «Золотого льва» была старой деревянной калекой на подпорках, помнившей, однако, походы Кромвеля и коронование Карла II. Бревенчатый потолок опирался на кривые костыли. Подслеповатые окна перекосились от дряхлости. Зимой в ней было дымно и сыро, летом — усыпляюще-душно. Но англичане чтят исторические руины. Каждая вещь в трактире была реликвией. На стенах висели двухсотлетние тарелки с побитыми краями, очаг украшали древние кубки с гербом Стюартов. Ничей авторитет не был достаточно велик, чтобы разубедить трактирщика в том, что неугомонный гуляка Карл I пил из этих кубков незадолго до казни, что Кромвель ел с потемневшей тарелки, что королева Генриетта ночевала однажды на чердаке трактира. Легенда была единственной компенсацией за все неудобства, дряхлость и уродство «Золотого льва».
Джон, впервые попавший на заседание бирмингемского чартистского конвента, сначала оробел и застеснялся. Харчевня едва вмещала всех прибывших. Люди покорно обливались потом, боролись за воздух, как выброшенные на скалу рыбы. Джон подсел поближе к Паулю, на скамью под низким, тщательно занавешенным от посторонних взглядов окном и, чтобы побороть смущение, принялся громко и неестественно кашлять и сморкаться. Внезапно сгустив голос, он заговорил невпопад о погоде. Ловетт, потный и румяный, сбросивший сюртук и жилет, приподнялся, обвел стол строгим взглядом и бесцеремонно оборвал болтовню Джона:
— Помолчи покуда, старик. Захочешь говорить, подними руку. Я тебя замечу и дам слово, когда придет твое время.
Джон растерялся и замолчал на весь вечер. Он впервые был на собрании не под открытым небом, а под крышей, где сидят, а не стоят, где говорят тихо, заранее испросив разрешение. Впрочем, не до порядка, не до регламента было всем в этот вечор в трактире «Золотого льва». Как только Коллинс сообщил об издевательствах, которым подвергался в арестном доме Тейлор, сам Ловетт вскочил со стула и, потеряв самообладание, послал мэра и его наймитов к черту. Тотчас же затараторили, зашумели вслед за председателем и все собравшиеся.
— Негодяи обрили Тейлору голову! Аресты продолжаются!
— Мы не можем больше молчать!
— Наших товарищей раздели донага!
— Надо тотчас же послать делегацию в Лондон!
— Их бросили в погреб!
— Нужно призвать к действию палату общин!
— Им не дали чернил и бумаги!
— Сообщить о случившемся всем конвентам!
— Их лишили свиданий и держат впроголодь. За нами следят! Жизнь Тейлора в опасности!
— Петицию королеве!