Записки беспогонника
Шрифт:
Среди наших девчат была хохлушка Маруся (Марусь было несколько), на которую Чижов заглядывался, но дальше случайных перемигиваний у них дело не шло. Я ему предложил: забирай Марусю к себе, а лошадей оставь мне. Так и сменялись, Маруся продолжала числиться у меня, паек я на нее получал, а жила она тайно за 15 километров в конпарке у Чижова. А обе лошадки продолжали выглядывать из окон первого этажа нашего дома.
Ездили на них один раз в три дня за продуктами в Прагу, иногда я на них отправлялся куда-либо по делам. А иногда они использовались действительно «не по назначению».
Раз в три дня, под вечер, Литвиненко, Самородов и еще
В такие ночи до их приезда я не мог спать и в ожидании их гулял по ночному переулку.
Конечно, это был настоящий грабеж. Я говорил Литвиненко, что, если они попадутся, я скажу, что знать ничего не знаю, ведать не ведаю. Но я понимал, что в общем-то был соучастником.
А во второй, тайной, кладовой у меня всегда стоял какой-то запас бимберу, разной снеди, и перед сном я ежедневно выпивал по стакану горючего.
Мы ходили на работу на площадку будущего памятника. Требовалось разобрать бункера. Но гранитные плиты были накрепко забетонированы одна к другой. Взрывать в центре города категорически запрещалось, да и взрывчатки у нас не было. А если бы и достали, то мы использовали бы ее на глушении рыбы. Словом, кувалдой и клиньями, с великим трудом мы отделяли плиты одну от другой и оттаскивали их. Работа была тяжелая, только для сильных мужчин, а в моем распоряжении было много стариков и, самое главное, много девчат.
Как их занять? Они работали на кухне — чистили картошку, лепили пельмени, днем охраняли помещения, кое-чем занимались на площадке, стирали, штопали, мыли полы. Однажды я заставил их выбелить все помещения.
Ежедневно я посылал сводки. Наши плановики придумали некую «единичку». Если нормы выполнялись меньше чем на 1.00, это было плохо, требовалось подогнать хоть чуть-чуть больше. Но пельмени в производительный труд никак не поставишь. Так я и высасывал из пальца: оттаскивание плит за 100 метров, подъем их на трехметровую высоту; сейчас уж не помню, какие еще придумывал несуществующие работы, но единичку выводил на 1.02–1.03. И Пылаев был доволен.
Время от времени он приезжал, я вел его домой, и одна из моих многочисленных Марусь, умевшая очень хорошо готовить, подавала нам разные по тому времени деликатесы, разумеется, с бимбером. Раньше он Виктору изливал свою душу, теперь мне иной раз говорил такие вещи о нашей политике, за которые ему бы не поздоровилось.
Приезжал он иногда с майором Сопронюком. Тогда разговоры велись или на скабрезные, или на ура-патриотические темы.
На самостоятельной работе я был и прорабом, и хозяйственником, и медсестрой и вел политзанятия и, по мнению Сопронюка, должен был особенно следить за нравственностью своих подчиненных.
Я клялся, что создал два монастыря — мужской и женский и каждый вечер после отбоя проверяю все комнаты. Словом, он может быть спокоен. Бойцы других частей по вечерам хотя и собирались против нашего дома в переулке, но во двор я не велел их пускать, а нашим девчатам разрешал выходить к ним только на беседы.
Однажды Пылаев меня предупредил, что на следующий день привезет майора Елисеева.
Была организована генеральная уборка. На топчанах (да, да, у нас у всех были отдельные топчаны) постелили чистые простыни и одеяла.
Возле строительной площадки рос кустарник, очень густой и колючий. Обследуя территорию, я в самой чаще обнаружил сырую и тенистую поляночку, на которой росли шампиньоны. Раз в три дня я их собирал, но мало, выходило лишь на маленькую сковородку. Вот этими шампиньонами, жаренными на сметане, я и угостил майора. Он остался очень доволен не только обедом с бимбером, но и всем производством и хозяйством взвода, ходил по комнатам и зачем-то поднимал на девичьих топчанах простыни.
Вообще он был большим гурманом и очень любил хрен, который ни в Польше, ни в Германии не рос. Так для его стола специально привозили этот деликатес из Белоруссии. Враги Елисеева прозвали его за это «хреновым майором».
Как видит читатель, я был очень занят. Правда, днем оставлял на работе Литвиненко и уходил домой обедать, составлять сводку и на два часа спать. А вставал я ежедневно чуть ли не в 5 утра и садился за стол.
Во мне проснулась давнишняя страстная жажда творчества. Война кончилась, и мне казалось, что я осилю подвести ее итоги: я решил добиться — чего бы это мне ни стоило, — стану писателем, напишу роман, нечто вроде «Войны и мира». В течение двух утренних часов я творил. Теперь, 30 лет спустя, должен признаться, что замахнулся тогда чересчур самонадеянно высоко. Не было у меня такого уж большого таланта, да и простой технической сноровки, а обладал я лишь недюжинным упрямством и терпением.
Уцелели тогдашние мои письма к матери, в которых, сохраняя военную тайну, я не мог писать о своей работе, а вот о своих творческих планах расписывал на многих страницах. В течение следующего 1945–1946 года я написал несколько первых глав. Они у меня хранятся, кое-что в них заслуживает внимания. Но все это сырой материал, а не начало романа. Не знаю, хватит ли у меня сил теперь, тридцать лет спустя, взглянуть на события как бы издали и довести свой самый заветный замысел до конца.
Письма мои к матери тех месяцев были переполнены не только жаждой творить, но и страстным желанием демобилизоваться. Начальник техотдела нашего ВСО беспогонник Семкин сумел, правда путем многих хлопот, демобилизоваться по болезни. Жена мне писала тревожные письма — сидит в деревне, в Москву не пускают, все спрашивала — когда я вернусь.
Я решил попытаться симулировать, говорил, что очень болит поясница, и все ходил с палочкой. Написал рапорт, попросил отправить меня на медицинскую комиссию. Пылаев и Сопронюк очень резко меня отчитали, говорили, что стыдно жаловаться на болезни, когда мне доверено такое почетное задание, как строительство «Памятника Освобождения». Без какого-либо медицинского освидетельствования я был признан вполне здоровым.
Однако я продолжал ходить с палочкой и все жаловался на давно канувшую в прошлое боль в пояснице. Самородов в утешение подарил мне другую палочку с двумя дюжинами медных бляшек и с несколькими оленьими головами. Он ее выхватил на полном скаку у одного возницы из под мышки, когда тот, сидя на козлах, ехал и дремал, а Самородов промчался мимо него в другой телеге. Впоследствии я подарил палку своему двоюродному брату Владимиру Трубецкому, потерявшему на войне ногу.