Записки беспогонника
Шрифт:
Я приказал ее арестовать и посадить в каталажку. Был у меня такой тесный чуланчик, но почти всегда свободный.
После ужина я велел привести Марусю на допрос. О ней я и раньше слышал, что она была, как говорится, «слаба на передок», и мне предстояло дознаться, кто же в нашей роте пользовался ее слабостью.
Отправив конвойных, я положил перед собой на стол бумагу и карандаш и вперил в Марусю испытующий взгляд.
А была она прехорошенькой 18-летней девушкой с Полтавщины, тоненькой, нежной, точеной, вроде Офелии или Корделии.
— Признайся, кому ты в роте за последние две недели давала? — спросил я ее.
Она без всякого стеснения и колебания назвала человек шесть.
Я записал. Первым
— Как тебе не стыдно! — воскликнул я.
— Так они же меня просят, — оправдывалась Маруся, глядя на меня своими черными, как вишни, невинными украинскими очами.
Я поступил с ней, не на йоту не отступая от инструкции по борьбе с венерическими болезнями. Ночь она просидела в каталажке. На следующее утро под конвоем двух особо доверенных девушек я отправил ее в роту с рапортом на имя капитана, с официальным письмом нашей медсестре Чуме и с приложением черного списка.
Как известно, триппер у мужчин распознается легко, так сказать визуально, а у женщин лишь путем анализа. Чуме через два дня предстояло демобилизоваться, но она начала действовать также по инструкции, притом со свойственной ей неугомонностью. Мне потом рассказывали, как она ворвалась в штаб роты и потребовала, чтобы все штабные работники расстегнули свои ширинки и показали ей то, что ее интересовало. Все исполнили ее приказ покорно. Не обнаружив ни у кого никаких внешних признаков болезни, Чума бросилась ловить парторга. Тот был глубоко возмущен и сказал, что подчиняться ей не будет. А тут Маруся подтвердила, что давала ему много раз. Не знаю, добилась ли Чума, чтобы парторг перед нею унизился, или нет. Марусю отправили в спецгоспиталь. А Михальский на следующий день помчался ко мне.
Когда был он помкомвзвода, притом не моего, а Виктора Эйранова, я мало обращал на него внимания, а теперь он стал для меня вроде начальства. Он начал мне говорить весьма заносчиво о подрыве его авторитета, о важности политработы, о несгибаемых большевиках, о великом Сталине. А я ему показал инструкцию, по которой действовал. Кончилось тем, что я не пожалел пол-литра бимберу, мы хорошо пообедали вдвоем и полностью помирились. Я всегда щадил своих лошадок, но в тот раз отправил полусонного парторга на подводе в Прагу. С того дня мы сделались друзьями. У меня хранится наша общая с ним фотокарточка.
Дня через два неожиданно ко мне явилась Маруся и с торжеством подала бумажку — официальную справку из госпиталя, что у нее никаких венерических болезней не обнаружено. С этой справкой я отправился к коменданту, и тот имел мужество признаться, что чересчур со мной погорячился. Так, в его глазах не только Маруся, но и другие девушки моего взвода были реабилитированы. На прощанье комендант сердечно пожал мне руку. А солдата его взвода заразила полька, и тот не хотел в этом признаться.
Так Маруся осталась в моем взводе. Я следил за ее поведением и ни разу не поймал ее. При встрече со мной она молча опускала свои невинные черные очи и легкими шагами проскальзывала мимо меня.
Настал день отправки наших бойцов старших возрастов. Много среди них было у меня друзей, с которыми я прошел рука об руку еще с Горьковского рубежа. Разлучаться мне с ними было очень тяжело, тем более что сам-то я оставался в роте. Пришла бумага за подписями Пылаева и Михальского с приказом прибыть всему взводу на торжественные проводы, оставив на Flory, 7 лишь охрану.
Я отправил взвод под командой Литвиненко. Остался сам вместе с молодоженами Сашей Кузнецовым и Ольгой Бугаевой.
Оставив Сашу у ворот с винтовкой и Ольгой сторожить и целоваться, я пошел к себе. Наверное, это был мой самый грустный день за все время солдатчины. Жену в Москву не пускают, мать и сестры в Москве голодают, будущий мой роман меня не удовлетворяет, и я сжег целую главу. Вдобавок на сердце у меня кошки скребут из-за наших ночных грабежей. И по душам не с кем теперь было поговорить. Капитан Финогенов был далеко. Еще мог бы я кое в чем излить свою горечь столь же одинокому и тоскующему по своей жене Пугачеву. Но мы с ним почти не виделись. Со строительством памятника в Праге у него многое не ладилось, он изнервничался до последней степени.
Залпом выпив два стакана бимберу и кое-как закусив, я завалился спать.
Взвод пришел ночью, когда я спал. Утром Литвиненко рассказывал, что выдавали спирту, девушки рассказывали, как они лихо плясали с Пылаевым и с самим Сопронюком. Я всех послал на работу.
А впрочем, нашелся у меня на безрыбье, правда, не друг, а приятель. Как-то на строительной площадке подошел ко мне польский офицер в чине, соответствующем нашему старшему лейтенанту. На чисто русском языке он сказал, что давно уже следит за мной, как я вожу взвод на работу, как энергично распоряжаюсь, и хочет со мной познакомиться. Его фамилия Новиков, он русский, инженер, какому-то начальству вздумалось превратить его в инженера того польского батальона, который строит тут же на Уездовской Аллее здание Советского посольства. И еще он сказал, что в Москве его ждет невеста, о которой он очень тоскует, а сейчас среди поляков чувствует себя одиноким. Тогда много наших офицеров служило в польских частях.
Я его позвал к себе в гости. За чарочкой он продолжал жаловаться на судьбу, щелкал по эмблеме — орлу на фуражке, с презрением называл его курицей. С тех пор он время от времени ко мне приходил по вечерам. А года через полтора я гулял на его свадьбе.
Возможно, мой читатель XXI века начнет меня подозревать: наверное, автор кое-что скрывает. Вон сколько в его подчинении было девушек, неужели ни к одной не склонилось его сердце?
Ледуховский, видимо, страдал половым бессилием, Пугачев был явный женоненавистник. А я очень много думал и беспокоился о своей семье, много думал о своей, так, даже 30 лет спустя, и неосуществленной эпопее о войне и слишком уставал на чересчур напряженной, хотя постоянной и бесполезной работе. Ну, по-видимому, можно добавить и то, что я придерживался определенных принципов, которые побеждали мои плотские желания.
А теперь придется признаться: появилась девушка, которая мне очень нравилась. Вот эта самая, упомянутая на предыдущей странице, Ольга Бугаева — поэтичная, черноглазая, веселая, толковая. Она попала в немецкое рабство с десятилетним образованием. А в Варшаве я сделал ее своей секретаршей. Ведь у меня велось делопроизводство по всем правилам: надо было переписывать и подшивать разные бумажки, хранить копии накладных на полученные продукты, составлять сводки. Ольга быстро сообразила, как подгонять выполнение норм к упомянутой мной выше «единичке», как составлять наряды и т. д.
Словом, постоянно мы с ней оставались вдвоем, но занимались не только канцелярщиной. Она рассказывала, что у нее есть мать в Витебске, с которой деятельно переписывалась, а отца никогда у нее не было, и потому, при закрытых дверях, она называла меня «папкой». А я, втихомолку любуясь ею, потому что была она прехорошенькая, смотрел сквозь пальцы на ее трогательный роман с веселым и бойким пареньком из бывших военнопленных Сашей Кузнецовым. Устроил я им свадьбу, которая совпала с днем рождения Ольги. Просто поздно вечером за хорошим ужином мы втроем распили пол-литра бимберу, а потом я ей передал подарок, который не велел при мне разворачивать. Может быть, теперешнему читателю подарок этот покажется отвратительным, но в те времена молодоженам он был просто необходимым. Я ей подарил 6 штук презервативов, которые купил в польской аптеке.