Зауряд-полк (Преображение России - 8)
Шрифт:
Денщика у него не было, - не хотел брать, - и в дверь к нему, не постучав, вбежала квартирная хозяйка Марья Тимофеевна, непричесанная, полуодетая, растерянная.
– Что это? Николай Иваныч? Кто это может?
Орудийные выстрелы раздавались один за другим так часто, рамы так крупно вздрагивали, что едва слышно было ее, хотя она кричала.
– Обстрел!
– крикнул ей Ливенцев.
– Десант, должно быть, немецкий... Вообще непонятно...
Она помогла ему надеть боевые ремни поверх шинели. Он переставил предохранитель
______________
* Огонь (франц.).
Марья Тимофеевна была старая дева, жившая квартирантами; по годам, пожалуй, немногим моложе его. Но теперь, непричесанная, неумытая, полуодетая, растерянная, испуганная, она показалась ему гораздо старше. Она как-то вся посерела от испуга; даже волосы ее, распущенные по плечам, обыкновенные русые волосы, какие могли бы быть у всякой Марьи Тимофеевны, стали как будто светлее.
Она бормотала:
– Вы же поберегитесь, Николай Иваныч!.. Вы же поосторожней, пожалуйста!.. Не дай бог несчастья!.. Вы же смотрите!
И он обещал ей, усмехаясь:
– Буду, буду смотреть!.. Изо всех сил буду...
И выскочил на улицу.
А на улицах, на балконах, стояли такие же, как Марья Тимофеевна, полуодетые, иные и совсем в одних рубашках, с накинутыми на плечи одеялами, женщины, непонимающе жались одна к другой и слушали - слушали зычный разговор своих крепостных орудий с чужими пушками.
Когда проходил мимо Ливенцев, они кричали ему:
– Послушайте! Кто это? Что это такое?
Он отвечал уверенно:
– Это - немцы! Это всё немцы!
И быстро шел дальше, думая: "А может быть, и не немцы? Может быть, это бунт какой-нибудь, например во флоте, как было в девятьсот пятом году..."
Трамвай не действовал. Не было видно ни одного вагона.
Из переулка вырвался извозчик, испуганно хлеставший лошадей.
– Эй, дядя!
– крикнул Ливенцев.
– В казармы Белостокского полка!
Извозчик отозвался, не остановившись:
– Рублевку! Скорее только!
Ливенцев добежал и сел, а извозчик кричал ему:
– И то это потому я только, что в ту сторону мне домой ехать!
И, продолжая хлестать вожжами лошадей, оборачиваясь, поблескивал откровенно злыми глазами в диких зарослях лица:
– Эх, штаны белые, черти! Вот спать какие здоровые!.. То Порт-Артур они проспали, то теперь Севастополь!.. Разворочают все к чертям! Одессу уж разворочали этой ночью, теперь - нас!
– Да кто это? Что это ты? О ком?
– Как так "кто это"? Немецкий флот это, какой у турков оказался, вот кто! "Уральца" утопили. "Донцу" тоже сделали конец. Половину Одессы разворочали этой ночью... А наши все только спят!.. Вот штаны белые!
Поскольку Ливенцев не носил белых штанов, то есть не был моряком, он не должен был обижаться, - так решал это дело извозчик. По крайней мере Ливенцеву теперь было ясно: обстреливали Севастополь немецкие крейсера, проскочившие в Константинополь в начале войны, - "Гебен"
К себе в роту Ливенцев приехал раньше ротного, подполковника Пернатого, и тут ему пришлось самостоятельно решать очень важный, конечно в смысле сохранения людей, вопрос: держать ли ратников в казарме, или вывести их на двор.
Канонада продолжалась. Куда летели неприятельские снаряды - было неизвестно. Ливенцев представил, как снаряд большого калибра, уже окрещенный в те времена "чемоданом", разрывается над крышей казармы и убивает и калечит половину из доверчиво глядящих на него, стоящих вздвоенными рядами людей, и скомандовал:
– На двор! Марш!
А когда все выскочили на двор, скомандовал снова:
– Рас-сыпсь!
– и, показав руками, что это значит, добавил: - Стадом не стой! Распылись по два, по три!.. Увидишь - летит снаряд, - ложись!
Вообще в этот день он старался говорить суворовским языком.
Снаряды в их сторону, правда, не летели, но ополченцы рассыпались, как ему хотелось, и так усердно глядели в небо, что не заметили, как появился среди них их ротный Пернатый.
Впрочем, ввиду такой боевой оказии он не потребовал, чтобы его встречали командой "смирно". Напротив, он сам в это утро был очень смирен и далеко не так речист, как обыкновенно. А когда ушли подбитые "Гебен" и "Бреслау" и молодые ратники были приведены к присяге, с молодою пылкостью он ходил подбирать осколки немецких снарядов вместе со своим прапорщиком.
Он появился в дружине в сентябре, вместе с двумя другими подполковниками из немцев - Эльшем и Генкелем. Он был высокий, сухой, тощий, весьма изможденный на вид. Руки и ноги - как палки, на длинном узком морщинистом лице хоть бы кровинка: мертвый пергамент. Череп начисто лысый. Нижняя челюсть сильно вперед; зубы вставные.
Говорил он с ратниками своей роты так:
– Ребята, старайсь!.. Старайсь, ребята, и зато к Рождеству я вас всех женю на таких красивых девках, что а-ах!.. И кто если женат, ни черта не значит, ребята: второй раз женю!.. Главное, старайсь! За царем нашим служба не пропадает! Вот я служил верой-правдой двадцать пять лет, вышел в отставку, дали пенсию... Ну, думаю, значит я уж больше не годен! Однако вот понадобился батюшке-царю опять! И теперь я грести буду, родная моя фея, по триста рубликов в месяц!.. Вот так-то, отцы мои хорошие, ратники-ополченцы! Вот так и вы старайсь!
А в офицерской компании Пернатый любил декламировать "Энеиду", перелицованную Котляревским, особенно торжественно начиная:
Эней був парубок моторный
И хлопец хочь куды казак!
а также окончание пушкинского "Царя Никиты", которое написано было совсем не для дам и по этой причине не могло не презреть цензуры.
И когда заканчивал чтение, он, как артист, ожидал похвалы или за то, что у него отличная дикция, или за то, что у него хорошая память, а когда хвалили, говорил с чувством: