Завещание убитого еврейского поэта
Шрифт:
— Мужчин и женщин, с которыми я расстаюсь, — говорит мой собеседник, — я отправляю своими посланниками, велю им: «Идите и, когда предстанете перед небесным судом, скажите там, что Шевах-Могильщик, член святого братства „Ждущих Мессию“, уже теряет терпение — он устал и в печали… Передайте, что жестоко, бесчеловечно жить и умереть в ожидании, жестоко и бесчеловечно отправлять в могилу целое поколение единоверцев…»
Он мне рассказал о тех кровавых событиях, свидетелем которых только и может стать человек его профессии. Ведь именно он принимал состав с мертвыми. Он обмывал изуродованные страданием тела, совершал над ними обряд очищения, он — последний живой человек, проводивший сочувственным взглядом всю мою родню: отца, мать, сестер и их детей. Один из «Ждущих Мессию».
Мне приходит на ум мой друг Эфраим с его мечтами об искуплении. Вспоминается и отец со своими молитвами об Иерусалиме.
На прощание Шевах-Могильщик пообещал мне как следует позаботиться о моих родных. Я поблагодарил его. Я знал, что он сделает. И чего сделать не сможет. А потому в душе уносил с собой собственных мертвецов. Их склепом станет сама моя жизнь.
Вернувшись туда, где обретались наши парни, я нашел Илью. Он не спал. Пьяный, лежал на кровати и смотрел в потолок. Я рассказал ему, что со мной случилось этим вечером, прибавив: «Но тебе не понять», однако он, как всякий еврей, меня понимает. Он уже знает, что все мы в этом мире — одна похоронная команда.
Из стихов Пальтиеля Коссовера,
написанных в тюрьме
«Гриша моргал изо всех сил…»
Гриша моргал изо всех сил. Он так старался прогнать сон, что не сразу понял, зачем его разбудили. Извинившись за беспокойство, Иоав вытер губы тыльной стороной ладони и сказал:
— Мне позвонили. Срочное сообщение из Вены. Твоя мать не прилетит этим самолетом.
Казалось, Гриша бесконечно долго находился в каком-то отрешенном состоянии. Будто парализованный. Ничего не чувствовал, не думал. Парил, не касаясь земной тверди, там, где живые и мертвые обитают вперемешку. Очень далеко от Иерусалима.
— Твоя мать больна, — добавил Иоав, словно стараясь его успокоить. И безнадежно махнул рукой. «Какой же я тупой, — подумалось ему. — Мне так и не удается с ним поговорить». Он раздвинул шторы. На востоке темнота отступала перед ярким сиянием, рвущимся снизу, из-за горизонта, скрытого от глаз нависшими над городом куполами и башенками.
— Хочешь, я сварю кофе?
Гриша встряхнулся. Он сам дивился тому, как его опечалила услышанная новость. Последний вечер, проведенный с матерью накануне его отлета в Израиль, причинил ему меньше боли. Между тем именно тогда он предположил, что больше ее не увидит. Почему она рассталась с Красноградом, привычными удобствами, с доктором Мозликом? Однако же она все бросила. Почему? Об этом он собирался спросить прежде всего. Чтобы тем самым подготовить ее к следующим вопросам. Хотя теперь он понимал, что не сможет их задать.
«Какая удача, — подумал Гриша, — что я провел ночь дома». Он чуть не задержался до утра у Кати, но часам к двум почувствовал, что надо возвращаться. Словно уже ожидал какого-то происшествия, сообщения или несчастья.
Одеваясь, он чувствовал себя несчастным. «Она не приедет, — твердил он себе. — Я никогда ее больше не увижу. Так и не узнаю, какую роль она сыграла в жизни отца, а отец — в ее судьбе. Он был слишком скрытным. А она — того пуще. Злоключения, слухи, любовные интрижки, о которых упомянуто в „Завещании“, — все это правда или плоды его фантазий? Никогда я этого не узнаю». Слово «никогда» больно царапнуло его. Почему ему так понадобилось встретиться с нею снова? Потому ли, что он ее не любил, или из-за того, что все еще любил, даже сильнее, чем прежде? Сцены детства и мучительного взросления вновь проносились у него в голове, иногда налагаясь друг на друга. «Ведь ты любила отца, да, ведь ты его любила?» — «Ну конечно же, Гриша, любила». — «Тогда почему у него было разбито сердце?» — «Откуда ты взял, что у него было разбито сердце?» — «Я знаю, я читал его стихи. Там он пишет, что его сердце разбито!» — «Но, милый мой, у поэта всегда сердце разбито». Или вот еще: «Расскажи, как вы встретились?» — «Ну, это было во время войны, не люблю о ней вспоминать». — «А что он там делал?» — «Да воевал, как все». — «А ты что там делала?» — «И я, как все, воевала». — «А как вы впервые встретились? Расскажи об этом!..» Она отказывалась. Он снова и снова возвращался к этой теме — напрасно. Она не могла предвидеть, что однажды он лучше нее будет знать, как они впервые повстречались. Она же не ведала о «Завещании». По совету Зупанова, он об этом ей не сказал.
— Матери твоей я доверяю, — пояснил тот. — Но доктор Мозлик — дело другое. Если он только пронюхает, о чем мы тут говорим, нам несдобровать. Так что будь осторожней, сынок. Ты несешь послание поэта миру. Тут надо держать ухо востро.
Этот разговор случился за неделю до отъезда Гриши. Он как раз только что услышал последние страницы и стихи. Как и раньше, ночной сторож с тетрадками на коленях негромко и монотонно читал, а Гриша накрепко затверживал в памяти каждую фразу вплоть до запятых, так стараясь сосредоточиться, что голова раскалывалась от этих усилий и наплыва собственных мыслей. Он сидел неподвижно, до крайности напряженно, приоткрыв рот, едва дыша, не улыбаясь, с неподвижным застывшим лицом. Жили только глаза, впрочем, он слушал и ими, впечатывая в память каждое слово, интонацию, заминку. Хотелось все запомнить, заложить в себя, ничего не упустив. Никто не умел слушать так, как он. Ни у кого не было такой натренированной памяти. «Какое счастье, что ты немой, — говорил Зупанов, почесывая лысую голову. — Они позволят тебе уехать. Они не подозревают, на что способны немые. А еще они не знают, что могу я: для них стенографист — не живой человек, а одушевленный предмет. Но что поделаешь, сынок, у палачей не хватает воображения. Иначе они занимались бы чем-нибудь другим». И тут Зупанов попросил оказать ему последнюю услугу: