Завещание убитого еврейского поэта
Шрифт:
— Поэты обязаны воспевать любовь или родину, либо то и другое вместе. Почему ты не хочешь делать то же, что и все?
Она была в такой ярости, словно своими стихами я хотел обмануть и оскорбить лично ее. Ледяные глаза смотрели с ненавистью. Внезапно она встала со скамейки:
— Надо возвращаться. Сил никаких нет, такое пекло… Устала…
Наперекор расслабляющему зною и притягательности ее сильного тела пытаюсь идти без поддержки. У двери она бросает меня и, ни слова не сказав, уходит. Плетусь к своей кровати, валюсь на нее и, прежде чем уснуть, гоню из головы единственную мысль: у меня нет ни одного шанса состояться как поэт. Как соблазнитель я тоже ничего не стою.
Раиса появилась в тот же день, спустя несколько часов. Выглядела она еще более разъяренной, чем утром. Из плотно сжатых губ доносилось какое-то шипение, и я подумал: «Ни дать ни
— Просыпайся!
Тру глаза. Говорю ей, что устал от долгой ходьбы.
— Да подымайся же!
Встаю, плетусь вслед за ней, забираюсь в ее машину, которая тотчас срывается с места. Мы едем минут десять, не больше, и перед нами встает Майданек с его вышками и колючей проволокой, застывший в своей всегдашней зловещей угрюмости. Раиса бросает:
— Коль скоро тебя вдохновляют только ужасы, оставайся здесь и жри их, сколько влезет!
Я вылезаю из машины, уверенный, что она последует за мной, но тут она снова выкидывает номер: что-то отрывисто приказывает шоферу, и машина скрывается из глаз, оставив после себя лишь облако пыли, светло-серой, как человеческий пепел.
Когда я проник за ограду Майданека, не могу вам передать, гражданин следователь, что я испытал: распространяться об этом было бы по меньшей мере непристойно. Скажу только вот что: я забыл об усталости, о своих разочарованиях, иллюзиях — обо всем. Я часами ходил там, ходил, пока не опустилась ночь. Обошел все бараки, камеры, потрогал и погладил все камни, поцеловал двери, за которыми целый народ, мой народ, огненным облаком взлетел к небесам. Я, конечно, не собираюсь рассказывать вам о Майданеке, об этом и так написано довольно, пусть слова тех, кто там выжил, останутся живыми и полнозвучными, незачем заглушать их моими. Важно только сказать вот что: мне хотелось бы там обрести покой. Вечный покой. Остаться вместе с теми невидимыми мертвецами, так же, как они, биться головой о стены, о потолок, ловя ртом остатки воздуха, погружаться в их безумие, шепча и крича, молясь и проклиная Бога, твердить себе: «Этого не может быть, они не мертвы, а я не жив…» Никогда я так не желал сойти с ума и кануть в вечность, как в тот вечер в Майданеке.
Скорчившись в крайнем бараке, я позволил сумеркам сгуститься надо мной, прислушиваясь к предсмертным хрипам, крикам ужаса, которые принесла ночь, набросив на них свои темные покровы. Я слышал шепот детей, прижавшихся к матерям, различал их молчание, в котором сквозила вечность, пусть и униженная, умерщвляемая. Клялся себе, что никогда их не покину.
Я там был один, ни разу в жизни я еще не был так одинок. И все же мне слышался голос, который шептал, утешая: «Уходи отсюда, твое место среди живых». И еще я услышал: «Раиса права, тебя слишком притягивает все мрачное». И еще: «Раиса молода и красива, чего медлить? Иди к ней, люби ее». Но я сопротивлялся: «Зачем требовать от меня невозможного? Сейчас не время и не место для этого». Однако голос не унимался: «Ошибаешься, именно здесь и сейчас ты обязан побороть тягу к бездне, что одолевает тебя: ведь именно тут все чернее и бездоннее, чем где бы то ни было».
Я узнал этот голос. Мне хотелось подчиниться его велениям, признать правоту этих слов, но я не мог. Я только что усвоил главнейшую истину: мой внутренний взгляд уловил рисунок самых свирепых конвульсий человеческого бытия, от них невозможно было оторвать глаз, я следил за ними уже вне пределов лагеря и теперешней жизни — уносясь куда-то к небесам, к небесному престолу; именно там я, молчаливый могильщик, обращался к Богу и шептал: «В детстве я верил, так как мне внушали, что это правда, будто нельзя произносить Твое имя или отрицать, что Ты есть, а еще невозможно словами выразить, кто Ты. А теперь я знаю: Ты, Бог моих предков, — не кто иной, как могильщик. Ты отдаешь Свой избранный народ земле, как я погребал подобранных на поле битвы солдат. Твоего народа больше нет, Ты его похоронил. Убили его другие, но именно Ты опустил его в могилу, которой ни увидеть, ни сыскать. Скажи, Ты, по крайней мере, прочитал над ним кадиш? Оплакал ли Ты его гибель?»
Мои слова встречает долгое и суровое, почти сокрушительное молчание. Бог решил мне не отвечать. Зато стал различим хрипловатый голос собеседника моих былых лет: «Друг мой, ты впадаешь в преувеличение, тебя заносит. Бог занят воскрешением, а не могильным ремеслом. Он сохраняет связь между Собой (тобой — тоже) и избранным народом. Тебе этого мало? Я жив, ты жив — этого недостаточно?» — «Нет, недостаточно». — «А чего тебе надо? Ответь, наконец!» — «Искупления, —
Весь в лихорадке, почти в бреду, во власти ангелов — прислужников смерти, я добрался до госпиталя. Вытащил тетрадку. И записал то, что видел, для своего отца. Но уже во сне.
Вернувшись в СССР и демобилизовавшись, я снова поступил на службу корректором в Государственное издательство иностранной литературы. Потекли серые однообразные дни и одинокие ночи. Во мне лопнула какая-то пружина, жизнь опротивела, а между тем многие могли бы ей только позавидовать. Как бывший раненый и кавалер ордена Красного Знамени, я пользовался разными и притом весьма полезными привилегиями. Получил возможность садиться в трамвай без очереди, ходить в кино и в зоопарк без билета, покупать некоторые дефицитные продукты. Вновь снял комнатку там же, где жил до войны. В Москве готовился к выходу мой сборник стихов. Маркиш и Дер Нистер его читали и горячо рекомендовали. Посещения Клуба еврейских писателей несколько приободряли меня, и я старался захаживать туда почаще. Присутствовал на собраниях и лекциях, которые устраивал Антифашистский комитет в честь еврейских интеллектуалов, коммунистов и тех, кто, им симпатизируя, приезжал из Европы или США. Слушал выступления романистов и поэтов, которых приглашали в гости по случаю выхода их книг в СССР, любил ходить в театр Михоэлса на спектакль его труппы «Бар-Кохба». Короче, я пытался вынырнуть на поверхность, внушая себе, что убийца не одержал верх и тот могильщик, каким я недавно был, может уйти с кладбища, где еще обитал еврейский народ, даже если все мои близкие уже покинули этот мир. Но чтобы обрести утраченное равновесие, мне представлялось необходимым вновь встретиться с Раисой. Ни больше ни меньше.
Однажды сентябрьским утром по пути на службу я задержался около витрины недалеко от гостиницы «Националь», подумывая о покупке зимнего пальто. Но я все не решался: ведь в качестве покупателя я — мечта любого работника прилавка, мне можно всучить что угодно, я ни слова не скажу против, никогда не торгуюсь, не говорю «нет», даже если предлагаемая одежда мне подходит не более, чем забредшему ненароком ослу парадный мундир. Я все оплачу и заберу, даже зная, что никогда этого не надену.
Я уже собирался пойти дальше, но тут заметил в магазине женщину, что-то объяснявшую продавщицам. После мгновенного замешательства я толкнул дверь.
— Вам что-нибудь нужно, товарищ? — окликнула меня полноватая девушка, но я уже стянул фуражку, расстегнул куртку и направился прямиком к Раисе.
— Ты? Не может быть! — Она горячо стиснула мою руку. — Кто ты теперь, наш замогильный поэт?
Когда она об этом спросила, посетители и сотрудники стали как-то странновато на нас поглядывать, и мы, не желая их смущать, отошли в глубь магазина, чтобы поговорить без помех.
Раиса довольно заметно изменилась. Без мундира она казалась менее женственной, но более чувственной. Светлые волосы забраны в пучок на макушке, жесткие глаза посверкивают — она превратилась в зрелую женщину, и это ей очень шло. Появилась, как теперь говорят, особая повадка, и было заметно, что она притягивает мужские взгляды. Мы договорились о встрече: после закрытия ее заведения мы пообедаем в Клубе писателей, затем пойдем в театр Михоэлса, посмотрим его в роли короля Лира.
— Если надоест смотреть, просто уйдем, — пообещал я.
Возобновленные романы принято бранить, к таким историям многие относятся не лучше, чем к повторно разогретым супам. Быть может, в этом есть резон. Но я разогреваюсь быстро, такова моя природа, тут уж я бессилен. Женщине достаточно склониться ко мне, как кровь у меня вскипает; стоит незнакомке мне улыбнуться — мои щеки вспыхивают, как у школьника, и про себя я наделяю ее всеми возможными добродетелями.
Сознавая свою невзрачность в большом и в малом, я обычно очень признателен женщине, которую это не останавливает; чтобы ее отблагодарить, готов достать для нее луну с неба. Да, так и было! Этот грех я знал за собой аж со времен Льянова и Краснограда. Меня еще не отпускает мое талмудистское прошлое? Согласен, но это сильнее меня. Что до Раисы, я уже при нашей третьей встрече был готов предложить ей выйти за меня. И теперь сказал об этом без всяких обиняков. Это, как мне показалось, ее не удивило.