Зеркало Ноя
Шрифт:
Впору бы заплакать от обиды, ведь невозможно поверить, что учитель обманул его и ушёл домой, так ничего и не объяснив. А ведь обещал же… Глядя под ноги, Арик медленно направился к выходу и уже у самых дверей лицом к лицу столкнулся с Моисеем Захаровичем.
– Ты так быстро проскочил мимо меня, что я не успел тебя окликнуть, – сказал учитель. – Я решил тебя здесь подождать. Не хочется, понимаешь ли, чтобы нас слышали посторонние.
Арик глубоко вздохнул, и вместе они вышли из школы.
– Вот эти письма, – Моисей Захарович достал из кармана треугольники. –
Арик неуверенно пожал плечами.
– Пойми, всё это не так просто, – Моисей Захарович говорил все медленней и медленней, словно с трудом подыскивал слова. – Эти письма написаны на идише, и не каждый поймет это правильно. Умный человек не предаст этому значение, а дурак? Стоит ли нам с тобой лишний раз дразнить дураков? Ты взрослый человек и должен меня понять…
– Что в них плохого, в этих письмах? – не выдержал Арик.
– Плохого ничего, но…
– Это настоящие фронтовые письма, – упрямо сказал Арик. – Тот, кто их написал, погиб как герой, мне дома рассказывали…
– Я прочёл их, – ещё тише сказал Моисей Захарович, – хотя, наверное, некрасиво читать чужие письма… Но я знаю идиш и не удержался… Это очень хорошие и добрые письма. Плохой человек таких слов никогда не напишет.
– Тогда в чём дело? – Арик неожиданно разозлился и с силой пнул подвернувшийся на дороге камешек. – Какую-то авторучку в музей можно, а письма – нельзя?!
Учитель ничего не ответил, лишь как-то странно сгорбился и пошёл вперед, неловко переставляя ноги и не оглядываясь. Таким его Арик никогда раньше не видел. Сначала ему хотелось догнать Моисея Захаровича и извиниться неизвестно за что, а потом он передумал и пошёл в обратную сторону. Необычное спокойствие и уверенность овладели им, даже собственная обида на учителя уже казалась ему мелкой и никчемной.
Он поглубже засунул письма в карман и вдруг улыбнулся. Чему – неизвестно, но это уже было, наверное, совсем не важно.
«Наполеон» с горчинкой
Нет ничего вкуснее, чем пирожное «наполеон»! Мама говорит, что он просто тает во рту. До того, как я его попробовал впервые, даже не представлял, что это такое. Я знал, как тают снег и лёд на Урале, где мы жили, и это не очень большое удовольствие. Холод, сырость, слякоть, постоянно протекающие ботинки, простуда… Но когда во рту тает «наполеон» – это что-то волшебное. До того, как мы с родителями приехали отдыхать в Крым, я об этом даже не подозревал.
Родители сразу решили: в самый свой первый отпуск нужно ехать к морю.
– Ребёнок должен окрепнуть, загореть, поесть настоящих фруктов и овощей, – говорила мама. – Да и нам пора побывать на море. Я же ещё ни разу там не была!
Папе дали отпуск в начале мая, и хоть это было, наверное, рановато, и море ещё не совсем прогрелось, но мы поехали.
Поселились в Ливадии. Мне, пятилетнему пацану, родители стали ежедневно покупать фрукты и овощи, но я от них отказывался и просил только «наполеон». Родителям не оставалось ничего иного, как собираться и идти по каменистой неровной дорожке к спуску на море, где с утра и до обеда у ларька, в котором продавалось разливное вино и всегда толпились мужчины, стоял невысокий сухощавый старик в широкой соломенной шляпе. В руках он держал фанерный щит, на котором, на хрустящем сером пергаменте, благоухал разрезанный на порции божественный «наполеон»…
Раз в неделю мы ездили в Ялту. В Ливадии было попровинциальному скучно и однообразно, а мне хотелось в кино, побродить по оживлённым улицам и паркам, зайти вместе с родителями в какой-нибудь магазин.
– Нельзя ребёнку отказывать, – говорил папа, – у меня в его возрасте не было таких возможностей…
Каждый раз мы приходили на автобусную остановку, и папа внимательно изучал расписание автобусов, хоть знал его наизусть. Автобус ходил раз в час, и это был ядовито-зелёный ПАЗик, от которого вкусно пахло бензином. И шофёр всегда был один и тот же – крепкий коренастый мужчина, ещё не старый, но совершенно седой и с густыми чёрными бровями, сросшимися на переносице. Одет он был всегда в тёмно-синее офицерское галифе с узкой красной полоской по шву, начищенные до блеска франтоватые хромовые сапоги и в клетчатую рубаху навыпуск с закатанными рукавами. Иногда, когда было особенно жарко, он приезжал в одной белой майке, и тогда я с завистью разглядывал, как играют его мускулы под загоревшей смуглой кожей.
Мне нравился этот шофёр, особенно его белозубая улыбка, негромкий голос, лёгкая картавинка, а главное то, как он лихо рулил своим автобусом на узкой неровной дороге, петляющей в горах, и я даже считал, сколько камней вылетит из-под колёс его натужно завывающего на поворотах ПАЗика.
Каждый раз, когда он подъезжал к остановке, то распахивал дверь и выходил из салона, открывал капот и что-то подкручивал в двигателе.
– Ну что за колымага! – беззлобно ругался он и прибавлял для пассажиров. – Не волнуйтесь, товарищи, приедем на место вовремя, не опоздаем.
Потом он захлопывал капот и всегда просил кого-то из мужчин провернуть ручку, чтобы завести мотор. Чаще всего это оказывался папа, который до последнего не садился в автобус, а докуривал папиросу. Я тут же выскакивал наружу и стоял за спиной папы, крутящего ручку, но смотрел только на дядю Сашу-шофёра.
Как-то раз они даже разговорились с папой.
– Ты, братишка, на фронте воевал? – спросил дядя Саша.
– Воевал, – ответил папа и почему-то сразу нахмурился.
– В каком году демобилизовался?
– В пятьдесят втором.
– Как такое получилось? – удивился дядя Саша.
– Сперва воевал на Ленинградском фронте до февраля сорок второго, а потом плен и… и воркутинский «фронт». В пятьдесят втором освободился. Так в военном билете и отметили.
– А… понял, – кивнул головой дядя Саша, – прости, если что…
– Да, ничего, – папа вытер руки и полез в салон. Следом за ним отправился и я.
Всю дорогу до Ялты я смотрел то на папу, то на нашего шофёра. Папа сидел, нахмурившись, а дядя Саша, как всегда, лихо вертел баранку и даже что-то насвистывал…