Жадность
Шрифт:
– Да много, много!.. Батька даже дохтура с городу привозил, но то давно, года три, почитай, прошло, – затараторил Федя, волнуясь. – А последние полгода поп, отец Григорий то есть, молитвами лечил, все ночи напролёт читал-читал… А Илье всё не легчает и не легчает, вот мамка к кол…к тебе на поклон решилась пойтить.
Федька замолк, кусая губы в волнении.
– Поп, значит, говоришь? – усмехнулся зло Митрич. – А вот скажи мне Фёдор: болезнь – это тьма или свет?
Фёдор проглотил комок в горле, не понимая, к чему это он, но поспешил ответить:
– Тьма, конечно. Здоровье – свет, а болячки разные – тьма могильная.
Глаза Митрича превратились в два омута, чёрных и глубоких,
– А теперь, Федюшка, что есть бог, ответь мне, – тихо прошелестел хрипловатый голос кузнеца в уши Фёдора, пока сам он тонул в бездне его чёрных глаз.
– Ясно дело, свет, – чуть слышно прошептал ответ Федька.
Митрич захохотал так, что казалось, снег обрушится с крыши кузни прямо на них: на Фёдора, одетого в отцовский тулуп, ватные штаны да валенки, и на полуголого кузнеца.
– А вот мне так не кажется, – отсмеявшись, заявил колдун. – Как «святые» отцы толкуют, ничего не было, когда пришёл бог, и только потом он создал свет. А зачем создавать свет тому, кто сам свет, от кого лучи во все стороны бьют? Может, он и есть тьма? Может, и насылает болячки из злобы своей да вредности?
– Не, не, это я знаю, нам отец Григорий всё обсказал, – тихо возразил Федька, замотав головой. – Он создал небо, землю, солнце, даже луну, вот и свет.
– Всё, да не всё обсказал, – хмыкнул Митрич. – Земля создана на третий день. Луна, солнце, звёзды – всё было создано на четвёртый день, а вначале были ангелы, а первым из ангелов был – Несущий свет. Есть у меня мысль, что он и создавал всё дальше, а бог в лучшем случае только указания давал. Но это уже мы на другую дорогу поворотили. Вернёмся к нашим баранам. Не помогли молитвы, значит? Так то и не удивительно. Может, бог вообще странник…
– Это как? – уставился на кузнеца Федя.
– Да вот так. Шёл, шёл, решил отдохнуть, пока отдыхал – заскучал, вот и решил забавы ради создать всё земное, или ангелам поручил, а сам продолжил странствия. Молись не молись, он не слышит, ушёл. А мож, помер давно, как ты думаешь? Как-никак, а божий день, как тыща лет.
Федьке, от таких речей, захотелось по-маленькому, во рту пересохло, а в горле отчего-то щекотало и жгло, как будто чёрт уже кочергу суёт, только от того, что он это слушает.
Митрич с хитринкой смотрел на высокого парня с широкими плечами, большими и крепкими ладонями, простым и добрым лицом, с носом картошкой, большими бирюзовыми глазами, или, как драгоценные камни баусы, которые он когда-то много раз видел. Смотря на его мучения, от своего каверзного вопроса, Митрич усмехнулся и спросил:
– Тебе сколько лет-то? Небось, ещё и неграмотный?
Федька кивнул, и пересохшим горлом выдавил:
– Не…неграмотный, а лет тринадцать, скоро, если…
Тут он замолчал, неуверенный, стоит ли поминать бога в присутствие колдуна, он вон что про него говорит, что умер, дескать. А разве может бог и умереть? Но после небольшой паузы закончил:
– Четырнадцать, скоро.
– Ну хорошо! Толку от твоего рассказа немного, от матери твоей и вовсе никакого, а я замёрз уже. Смотреть надо. Отправимся в обратный путь.
– Обратно в село чапать?! – ахнул Федька. Он был рад, что колдун их отпускает, но брести в село по глубокому снегу совсем не хотелось.
– Так уж и чапать. Иди в сарай, что прошли, выводи лошадей, гнедую бери, да серую. Вороной – только под седлом ходит. А я покамест мать твою растолкаю, совсем сомлела баба.
Митрич широко распахнул дверь в кузницу, и Федя увидел маму. Как и тогда она стояла на коленях, каравай, обмотанный рушником, держала в руках, а из глаз текли слёзы.
– Вот ещё, бабьих слёз мне тут только и не хватало, – захрипел кузнец-колдун – Подымайся, сына твово смотреть поедем. Хлеб себе оставь, вам самим, небось, жрать нечего.
Митрич обернулся, увидел Федьку и рявкнул:
– Ты тут ишщо?! Не боись, не съем я её. Живо за лошадьми, а то, что получается: я за лошадьми, я впрягай, я смотри, я и лечи! Это зачем же мне такие просители? Живо, я сказал!
Федька бросил взгляд на мать, увидел, что её лицо озарилось надеждой и слабой, неуверенной улыбкой, и со всех ног помчался по расчищенной тропке обратно, к сараю.
Сани скользили по снегу легко и быстро, лошади раскидывали снежок ногами, а из-под копыт летели белые мухи. Снега на дороге было не в пример меньше, чем на бездорожье, по которому мать и сын двигались к кузнецу.
Федька по-царски возлежал на тулупах и сене в санях, что несли его к дому. Ёлки, укутанные снежной метелью, проносились мимо, а он только успевал провожать их взглядом. Ему хотелось петь, душа ликовала, и он бы запел, но в голове были соображения, что омрачали чувство радости. Во-первых – кузнец согласился лечить брата, но вот что за это возьмёт, не сказал. А отец Григорий сказывал, что в этой жизни ничего не даётся бесплатно. А уж если от бога ничего за просто так не жди, то от лукавого тем более. А вторым, что омрачало чувства радости и облегчения пути к дому, были слова кузнеца о боге. Это не давало Федьке покоя, всё время ворочалось где-то и требовало дополнительного толкования. К тому же он вспомнил слова отца Григория о Митриче: «…подозрителен тот, кто баб не любит, уж не мужеложец ли часом? Содомский грех у чёрта в чести». Федя забыл слово мужеложец, а вот сейчас вспомнил и всё порывался спросить кузнеца, что оно значит, но опасался, что тот разозлится и передумает лечить брата. А может, и вообще из саней выкинет?! «Лучше потерплю до дома, благо недолго осталось» – решил Фёдор и развалился на тулупе, уставившись в светло-синее небо.
Мамка сидела рядом с Митричем, тихо отвечала на его вопросы об Илье, а Федька мечтал, что, когда отец придет с войны, надо будет сделать такие же сани. Правда, лошадей нет, но это дело наживное, – купим!
Когда подъехали к селу, Федя весь испереживался, что нет колокольцев и бубенцов. Вот бы подкатить к избе со звоном, чтобы соседи видели, на каких санях их привезли, а главное, что он возлежит на этих санях, как барин! Федька с сожалением вздохнул да подумал, что кто-нибудь точно увидит сани и кузнеца, но вряд ли позавидует. Насторожатся, будут шушукаться за спиной да донесут отцу Георгию, а там, глядишь, и сторониться начнут.
В избе, прямо у двери, Митрич скинул свой богатый тулуп и шапку, отряхнул бороду от налипшего снега, и сразу направился к лавке больного брата. Положил руку на лоб, покачал чёрноволосой головой и отправился к печи. Печь прогорела, но была ещё тёплая, а мама возилась с поленьями, стараясь её снова растопить. Кузнец, погрев руки о белый печной бок, снова вернулся к брату. Сдёрнул с Ильи старенький тулупчик, заставил стащить мало что понимающего брата рубашку и приложил ухо к его тощей груди. Долго слушал, затем приставил ухо к спине, с одной стороны выпирающего хребта, с другой, хмурился, а глаза наливались чернотой. Приказал снять штаны, осмотрел Илюшкины тонкие, как спички, ноги и только после этого разрешил брату лечь. Пока Митрич сгибал и разгибал ноги Ильи, пальцы, давил на живот, бока и спину, Федька стоял рядом и внимательно наблюдал. Митрич спрашивал, где болит, как чувствует себя Илюха, когда он давит туда или сюда, а Федька стоял и кусал губы. Илья уже выдохся, тяжело дышал и дрожал осиновым листом. Наконец, кузнец ощупал брату горло, заставил показать глотку и вывалить язык, и опять приложился ухом к груди теряющего сознание Ильи.