Жесткая проба
Шрифт:
Гаевскому стало трудно. Сторожить ребят больше было незачем, они жили дома, в школу приходили только учиться, здесь и должен был Гаевский вести с ними работу. Какую именно и как её вести – он не знал. Он стал делать то, что умел: проводить собрания, вести счет проступкам, выявлять виновных и наказывать в положенных пределах. Гаевский пытался найти с пионерами общий язык – языка такого не было, особенно с ребятами постарше. Он говорил что-нибудь смешное – они не смеялись и смотрели так, что ему становилось не по себе. Он говорил серьезное и очень-очень важное, именно тогда они почему-то начинали пересмеиваться или просто громко фыркать, и ему приходилось строго одергивать их, кричать, чтобы они затихли.
Самым мучительным были вопросы. Их нельзя было ни предугадать,
И всё-таки Гаевский мучился, пока не сделал своим наушником Юрку Трыхно. Благодаря Юрке он знал теперь, что ребята затеяли или сделали, и это знание давало ему власть над ними: они не понимали источника его знания, удивлялись и проникались если не уважением, то опаской.
Всё было хорошо, пока Юрка не принес Гаевскому потерянной Горбачевым шифрованной записки. Гаевский сразу понял, что это дело не шуточное, не обычные ребячьи выдумки. Шутка сказать – тайная организация! А кто за ней стоит? Кто её направляет?
Если бы не вмешался секретарь горкома Гущин, он бы тогда это дело раскопал до конца! Он тогда написал куда следует, только там не обратили внимания на его сигнал, а Гущин настоял, чтобы Гаевского сняли с должности пионервожатого. В горкоме комсомола Гаевского тоже пожалели – «зачем портить жизнь парню?» – уволили по собственному желанию и помогли устроиться в отдел кадров «Орджоникидзестали».
Гаевского приняли, поставили под начало старшего инспектора Софьи Ивановны, женщины суровой, с седыми волосами и большеносым строгим лицом. Гаевский схватывал всё на лету, и задолго до истечения испытательного срока Софье Ивановне и начальнику отдела кадров стало ясно, что отдел приобрел ценного работника. Гаевский не щадил ни времени, ни себя – он нашел наконец дело но душе.
Теперь его уже не спрашивали, спрашивал он, и ему обязаны были отвечать. Если, случалось, спрашивали его, он многозначительно молчал или, чаще, просто смотрел мимо, за спину спрашивающего. И вопросы отпадали сами собой. Когда-то он выработал себе маску озабоченности, занятости делами, о которых другим знать не положено. Маска стала характером. Всем своим видом он давал понять, что о каждом знает всё, больше, чем знает каждый о себе, и ещё что-то такое, что могут знать только люди особо доверенные...
Работа в отделе найма и увольнения никаких специальных знаний не требовала. Люди сдавали направления, если они были, трудовые книжки, анкеты. Можно было складывать всё в личные дела и тем ограничиться. Для Гаевского это было не концом, а началом. Свои обязанности он видел не в том, чтобы доверять, а в том, чтобы проверять. И он проверял. Всё, что проходило через его руки. В огромном большинстве люди писали правду, но, случалось, ошибались, путали по забывчивости. Гаевский не верил в ошибки, он привык думать, что обманывают все. А если их не поймали, так только потому, что плохо проверяли. Как бы человек пи маскировался, он рано или поздно ошибется, выдаст себя – вот тогда его и можно взять на крючок, разоблачить... Людей безупречных, незапятнанных нет. У каждого в прошлом есть что-то, о чём он хотел бы умолчать, что хотел бы скрыть. Узнать скрываемое – значит взять его под жабры так, что уже ему не вырваться... Люди там ходят, работают, занимаются личными делами и думают, что они – главное. Главное было здесь, в шкафах и папках, пронумерованное и зафиксированное.
Гаевский не ограничивался служебной перепиской. Он внимательно следил за всем, что происходит на заводе, что о ком говорят, что пишет заводская многотиражка. И всё брал на заметку – когда-нибудь могло пригодиться.
Статья Алова насторожила его. Горбачева, главного виновника в той школьной истории, он не забыл. Может, однофамильцы? Он проверил личное дело, сходил в цех посмотреть. Это был тот самый Горбачев! Вырос, вытянулся, но тот же, никакой ошибки быть не может...
Горбачев ещё тогда сразу стал ему подозрителен, а потом и ненавистен. Эта их тайная организация в школе вовсе не была детской игрой, как пытались некоторые изобразить. Только политически близорукие люди могли так думать. И конечно, не случайно он теперь выступает против передовиков...
Уже первые поверхностные сведения, собранные Гаевским, убедили его, что он не ошибся. Звено за звеном обнаруживалась цепочка, которая могла далеко завести. Неясны пока его связи, знакомства. И он занялся проверкой...
17
Витковский не выдержал, взорвался из-за пустяка, дурацкого «Вовуни»... В пору молодости и любви ласковый уродец, в которого превратила его имя жена, нравился ему. Молодость и любовь прошли, уродец остался, но уже, кроме раздражения, ничего не вызывал. Каждый раз, когда жена, надеясь на возврат прежних отношений, называла его Вовуней, Витковского трясло от ненависти. Так и вчера не стерпел, заорал:
– Ты подумай, дурища, ну какой я, к черту, Вовуня?! Что мне, семнадцать?
– Когда-то тебе нравилось...
– Вспомнила...
– А что мне осталось, кроме воспоминаний?!
И – пошло: сморкание, хлюпанье... Нет уж, хватит совместных воспоминаний, тоже – удовольствие...
С удовольствием вспоминалась только своя, отдельная жизнь, с тех пор как окончил техникум, стал самостоятельным и впервые надел форменную фуражку техника. Форму уже давно не носили, она сохранилась у немногих, например у Ромодана. Витковский любовался своим учителем: всегда подобранный, чисто выбритый, поджарый, как борзая. И форму носил, несмотря ни на что. По традиции инженеров старой школы. Всё-таки форма – это было хорошо, сразу выделяла человека. А теперь поди разбери, кто инженер, кто слесарь. Все, как из сиротского дома – в теннисках и пиджаках из одного универмага. Теперь о форме нечего и думать. Собственно, и тогда носили уже единицы, над ними посмеивались, даже относились подозрительно – каста, мол, и прочий вздор. Он, Витковский, не побоялся насмешек и, как только окончил техникум, надел такую же фуражку, как у Ромодана: с зеленым околышем и гербом – молоток, перекрещенный с французским гаечным ключом. Пусть смеются. Дураки смеялись, а он стал инженером, как и Ромодан. Таким же деловитым, всегда подтянутым и немногословным. Болтают бездельники, делают – инженеры и техники.
Они – средоточие знаний и уменья, всё остальное – вспомогательная сила, или попросту балласт...
Витковскому хотелось и внешне быть похожим на Ромодана, но округлое лицо его с вислым носом совсем не походило на ястребиный профиль наставника. И одеваться так не пришлось: тужурка, галифе и хромовые сапожки с короткими голенищами как нельзя лучше шли высокому, стройному Ромодану и никак не подходили к длинному тулову и коротковатым ногам Витковского.
Внешность – не так важно. Важно, что Ромодан не сделал промаха, остался холостяком, а он вот не утерпел, женился. По молодости, по глупости. Жена опостылела в первый же год, но поделикатничал, не развелся, потом появился сын. И на кой черт это было ему нужно? Теперь вот мучайся.. «Эфирное создание» оказалось вздорной бабой, ко всему ещё и ревнива... А сын вырос балбесом и бездельником. И никуда не денешься. Только и радости, что по временам встряхнешься, расправишь косточки... Знает Олег или только догадывается? Что-то он, подлец, больно нахально смотрел, когда последний раз просил денег: «Ты меня должен понять, как мужчина мужчину...» Всыпать бы по первое число, а не денег давать!.. А премиальных за этот квартал не будет, план завалили. Значит, «подкожные» не светят.