Жизнь Шаляпина. Триумф
Шрифт:
– Вы ведь встречались со всеми лидерами большевиков, – сказал Герберт Уэллс. – Вы можете что-нибудь сказать о них? Вы знаете, что я был принят Лениным, я с интересом наблюдал за ним, но последние его действия и поступки просто непредсказуемы… Новую экономическую политику одобряют все дружественно настроенные к России люди Запада. Но почему он так странно ведет себя к православию? В какой-то его речи он толково говорит о том, что надо изучать спрос населения и торговать как раз тем, что нужно… Кто-то написал ему записку: а если попросят губную помаду? Он тут же ответил, что и губную помаду нужно пускать в оборот. Но как только спросили его, что деревня просит иконы, он тут же заявил, что в отличие от капиталистических стран, которые пускают в ход такие вещи, как водка и прочий дурман, большевики на это не пойдут, этого не допустят, как бы иконы ни были выгодны для торговли, но иконы поведут страну к капитализму, а не вперед к коммунизму, тогда как помада не угрожает
Ничего не поделаешь, подумал Шаляпин, на прямой вопрос нужен прямой ответ, но имеет ли он право говорить то, что думает… Ведь у него в Питере и Москве большая семья, много друзей и товарищей… Как бы не подвести их… Писатели – странный и чудной народ, могут тут же поделиться своими размышлениями, а потом оправдывайся…
– Я мало общался с власть имущими большевиками, я у них бывал как проситель, и все, что я у них просил, как правило, они удовлетворяли, но это какие-то особые люди… В самой глубокой основе большевистского движения лежит какое-то стремление к действительному переустройству жизни на более справедливых, как им кажется, началах… Это не крокодилы и не разбойники, они очень образованные люди… Но они одного не понимают, что, разрушив до основания старое здание, должны построить, пусть на новых социальных началах, обыкновенное человеческое здание по разумному человеческому плану… Обыкновенному человеку не нужна Вавилонская башня, не нужна башня до небес… Мы уже с вами говорили об ошибках, которые совершили большевики, когда они, получив власть, рванулись семимильными шагами в коммунизм. Им бы удовлетвориться обыкновенным здоровым и бодрым шагом, каким человек идет на работу и каким он возвращается с работы домой, а они с пулеметом в руках «отреклись от старого мира» и вымели старый мир так основательно, что не осталось ни корня, ни пылинки. А когда поняли, что из старенького горбатенького сапожника не сделаешь Аполлона Бельведерского, они многие свои действия признали поспешными и преждевременными: азбука марксизма, которую они усвоили, их подвела, опыт оказался куда сложнее теоретических рассуждений… Так что строительство коммунизма приняло форму сплошного разрушения… Но среди них есть простые, хорошие люди, я не раз бывал у них, и в Кремле бывал, и в их учреждениях, которыми они руководят.
– Может быть, это и вранье, но в наших газетах писали, что Красная Армия стала такой могущественной после того, как Троцкий ввел расстрелы за каждое отступление… Правда ли это? – спросил Уэллс.
– Да, и у нас об этом поговаривают… Каждого десятого за отступление… Но я вспомнил один эпизод, когда я вождей Красной Армии узнал поближе… В Кремле у меня появился приятель, пролетарский поэт, он был в то время в фаворе у правительства. Так вот этот мой приятель повез меня к Буденному, в его поезд, стоящий под Москвой как бы на отдыхе, после буйных походов под Варшаву. При этом мой приятель намекнул, что поездка может дать мне лишний пуд муки. Само по себе интересно встретиться со столь знаменитым командиром, а тут еще пуд муки.
– Пуд муки? – удивился Штраус. – Это ваш гонорар за выступление?
– Да, год и два тому назад я часто выступал на заводах и фабриках, в казармах и военных судах… За выступление мне давали продукты, никаких денег, сразу коммунистическое распределение… А у меня большая семья… С грустью вспоминаю, как после концерта мне пришлось писать расписку о получении продуктов в Пскове, но зато как была довольна Мария Валентиновна, когда я привез пуд муки, несколько килограммов сала и еще кое-что по мелочам… Так вот и мой приятель соблазнил этим пудом муки и повез к Буденному… Ну, вы, может, видели фотографии этого человека… Вот такие усы, – и Шаляпин широко развел руками, – сосредоточенные этакие усы, как будто вылитые, скованные из железа, и совсем простое, со скулами солдатское лицо. Рядом с ним я увидел Ворошилова, главнокомандующего армией. Добродушный, как будто слепленный из теста, рыхловатый… Оказалось, что в числе делегации он приходил когда-то ко мне просить моего участия в концерте в пользу их больничных касс. Ворошилов сразу признался, что давний мой поклонник, в свое время выпрашивал у меня контрамарки: билеты были дороги, и не всегда их можно было достать… Вагон второго класса, превращенный в комнату, был прост, как жилище простого фельдфебеля, это у нас высший чин до офицерского. Была, конечно, на столе водка и закуска, но и это было чрезвычайно просто, опять-таки как за столом какого-нибудь фельдфебеля. Какая-то женщина, одетая по-деревенски, – кажется, это была супруга Буденного, – приносила на стол что-то такое простенькое, то селедку с картошкой, то жареную курицу, а наш фельдфебельский пир шел, как у нас водится, горой. Пили водку, закусывали, кто-то начинал песню, тут приходилось мне брать бразды в свои руки и петь по-настоящему, но чаще пели вместе… Меня слушали, но особого удовольствия, я почувствовал, они не испытали, только, пожалуй, Ворошилов, по всему чувствовалось, незаурядный человек, передовой, интеллигентный, восхищенно поддерживал меня. И я сейчас вспоминаю, как в дни моей молодости я пел те же песни в каком-то подвальном трактире, слушали меня какие-то беглые каторжники – те подпевали и плакали…
– Ну хорошо, пели и пили… А что они за люди, эти большевики? – нетерпеливо спросил Уэллс.
– Особенных разговоров при мне военачальники не вели. Помню только, как Буденный сказал о том, как под Ростовом стояла замерзшая конница. Красная или белая, я не понял, но помню, как мне стало страшно. Представляете – плечо к плечу окаменелые солдаты на конях… Какая-то северо-ледовитая сказка, жуткая сказка, а ведь они все это видели собственными глазами.
И столько грусти послышалось в голосе Шаляпина, что тактичный Герберт Уэллс перевел разговор на другие темы.
– Я вспоминаю, господин Шаляпин, вашу прекрасную семью, особенно очаровательны две маленькие дочки, которые очень мило, правильно, немного книжно говорят по-английски… Младшая к тому же очаровательно танцует, – вспоминал Уэллс свое посещение дома Шаляпина в прошлом году. – А как ваша супруга?
– Малые дети – малые заботы, как у нас говорят, а Маринка заболела туберкулезом, пришлось ее отправить в Финляндию на лечение, ей нужно усиленное питание, у нас дела совсем плохие – голод… Лидушка, старшенькая моя, из московской моей семьи, увлеклась театром, уехала в Берлин, оттуда пишет, что скучно ей: театры не работают… Вторая взрослая дочь, Ирина, вышла четыре месяца тому назад замуж и очень сильно заболела… Да и чтобы устроить сравнительно хотя бы приличную свадьбу, нужно было потратить десять миллионов, а где их было взять? Поэтому свадьба была скромная, пришлось обойтись тремя миллионами… Вот и думаю о них, моих дочерях, покоя не чувствую здесь, на пароходе, все время думаю о своих: как они там, есть ли у них хлеб, не заболели ли… Им бы всем поехать куда-нибудь подышать воздухом, покушать хорошо и полечиться… Еще беда в том, что не могу часто видеть их, слышать их, читать их письма хотя бы потому, что устроители мира совершенно разладили почтовые отношения, черт их подери!.. Да и сам я так занят во время гастролей, что совершенно не имел минуты свободной, чтобы взять перо и написать домой, целый месяц не писал, стыдно признаться, – сокрушался Шаляпин.
– Жизнь такого города, как Лондон, да еще для вас, стоящего на самом видном месте, похожа на движение кинематографа, на экране которого все дрожит, бежит и рябит в глазах, господин Шаляпин. Так что не огорчайтесь, ни одной спокойной минуты не даст вам и Америка. Ваше присутствие там, уверяю вас, расписано по минутам. В Америке особенно не любят платить просто так, там из вас выжмут последние соки. Ваши пять концертов в Англии наделали шума, повсюду вы были встречены, судя по нашим газетам, с большим энтузиазмом, вы можете похвалиться своими триумфами… Хорошо также писали про вашу благородную помощь русским голодающим… Я поздно узнал об этом, а то я бы тоже присоединился к вашей компании сбора средств для избавления от голода хотя бы нескольких человек, – сказал Уэллс.
– Да и здесь много деловых людей пытались шантажировать меня, сделать из меня антисоветчика, но все же мне удалось собрать кое-что для голодающих людей нашей родины. Пожалуй, я собрал значительно больше тысячи фунтов стерлингов, а это на наши деньги весьма большая сумма: конечно, для бедняков-страдальцев это гроши, но я хотя бы морально оказал воздействие на англичан – в пользу голодных. По крайней мере, я получил много писем с выражением самого горячего сочувствия нашему народу… Может быть, это только слова, но в горе и слову ласковому радуешься, как игрушке.
– Нет, уверяю вас, это не только слова. Там, где я вращаюсь, полны сострадания к бедам вашего народа, господин Шаляпин, – сказал Уэллс. – Вряд ли такое же сочувствие и сострадание вы встретите в Америке, там совсем иные люди, озабоченные только приобретением господина доллара.
– Догадываюсь, будет нелегко, но ничего не поделаешь: именно доллары и нужны. Но почему-то вашингтонский департамент по въезду иностранцев в Америку заставил меня подписать бумагу, в которой говорится, что я ни для кого ничего не буду просить в Америке. Я совершенно удивлен, что такая подпись моя будто бы запрещает мне давать концерты в пользу голодающих. Мне кажется, и тут не без шантажа, – сказал Шаляпин.
– Совершенно с вами согласен. После войны многое изменилось в Европе и Америке, появился какой-то совершенно новый тип людей, особенно продувных и жульнических. Впрочем, все они называют себя благородным именем: «бизнесмены». Если где хапнул, например, то это будет значить – «сбизнесировал», вроде бы хорошее слово, оно не похоже на «украл», но смысл все тот же… Бойтесь бизнесменов.
– По приезде в Америку узнаю, в чем дело.
– А вы уже знаете свои планы в Америке? – спросил Штраус.