Жизнь Шаляпина. Триумф
Шрифт:
Да и как же не трястись… Императора и его семью расстреляли, многих великих князей расстреляли, десятки тысяч офицеров в Питере расстреляли, братьев Стюарт расстреляли, Теляковского арестовывали, слава Богу, мне удалось его спасти… И вот эти визиты бывших сапожников и парикмахеров мне надоели. К тому же районные власти возжелали, чтобы Мария разгружала баржу. Я решил пойти к Зиновьеву, что оказалось делом непростым. Долго мне пришлось хлопотать о пропуске в Смольный. Наконец получил несколько пропусков, надо было пройти через целую кучу бдительных надзирателей, патрулей и застав.
– После покушения на Ленина, убийства Володарского, Урицкого и некоторых других видных большевиков охрану вождей пролетариата усилили, – сказал Эскузович.
– Наконец в одной из комнат третьего этажа принял меня Зиновьев, деловито спросил, что мне нужно. Я объяснил ему, что творится в моей квартире, объяснил, что моя жена Мария Валентиновна, ее камеристка и прачка просто не приспособлены выгружать дрова из затонувшей
Наконец появился Луначарский, извинился за то, что заставил ждать, и пригласил в машину, которая вскоре направилась в Кремль.
– Федор Иванович! Я еще раз поздравляю вас с блистательным юбилеем. Жаль, что дела не позволили мне присутствовать. Все говорят, что вы были в ударе и покорили всех своих почитателей. Как вы поживаете? Как дети? – торопливо заговорил Луначарский, как только Шаляпин и Эскузович уселись в машину.
– Спасибо, Анатолий Васильевич! Много работаю, гораздо больше, чем до революции… Недавно я подсчитал, что с сентября по 31 декабря 1918-го я спел только в одном Мариинском театре тридцать восемь спектаклей, а у Теляковского я пел в сезон на двух сценах от тридцати до сорока спектаклей в год… А в 1919 году я спел в операх и концертах сорок восемь – пятьдесят раз, а ведь прошло всего полгода… Устал, Анатолий Васильевич, вот, пожалуй, главное, что я чувствую, устал настолько, что начали сниться мне странные и несбыточные сны…
– Интересно, Федор Иванович, послушать, о чем вы мечтаете и что может быть для вас несбыточного…
– Да снится всякая ерунда, как обычно, но вот уже несколько дней мне снится все один и тот же сон: Питер обнесен какой-то нелепой колючей проволокой, вроде изгороди причудливой, жена на той стороне, и я кричу ей: «Как же пробраться к тебе? Не видишь?» А она протягивает мне красный шелковый зонтик и говорит: «Держись, я тебя перетяну на эту сторону». Я лезу, на меня со всех сторон бегут люди с оружием и в разной форме, я, не зная, что делать, в ужасе смотрю на себя, а я почему-то босой, хотя и в шубе… И ясно, что просыпаюсь в холодном поту и долго не могу заснуть, все думаю… Еще часто снится мне милый Гинсбург и неказистый театр «Казино», где много раз я имел успех в различных операх; а то мне снится, что я еду прекрасным сосновым лесом на русской тройке, с колокольчиком под дугой, сам правлю… И такое у меня радостное настроение: я в Швейцарии, в возке весело хохочут мои дети и жена… Но вдруг тройка останавливается, подходит ко мне человек с лицом комиссара Куклина и говорит: «Мне сказали, что с вами церемониться не надо и принять самые суровые меры, потому что вы, актеришки, ничего не можете сделать для пролетариата, бесполезные вы люди, таких людей надо пускать в расход, но, уж так и быть, проявлю пролетарский гуманизм: вот тебе велосипед, а тройку я забираю именем революции». И что вы думаете, я покорно беру велосипед, радуюсь, что мчусь по Швейцарии, но потом снова похолодел: ведь в возке остались дети и жена, и я снова в ужасе просыпаюсь… Беспокойные сны, Анатолий Васильевич, даже и во сне нет покоя… – И посмотрел на народного комиссара, который ничего не ответил и всю дорогу до Кремля молчал. А когда въехали в Кремль и стали проходить со своими пропусками через солдатские посты, Луначарский неожиданно сказал:
– А у вас есть контракты на гастроли, Федор Иванович? Может, мы вас отпустим на заграничные выступления? И подработаете, и отдохнете душой, и пролетарская революция получит свою долю от ваших гонораров? Как вы на это смотрите?
– Положительно, Анатолий Васильевич, почти пять лет я никуда не выезжаю. Питер да Москва, ну там Кронштадт и Севастополь…
– Я внесу предложение, мы его обсудим на Политбюро. Поговорю и с Владимиром Ильичом…
– Вряд ли что получится. Уж очень все главные комиссары настроены против творческой интеллигенции.
Луначарский протестующе замахал руками.
– Не могу сказать за всех, вы, Анатолий Васильевич, много делаете для нас, грешных. Но вот читаю в конце марта, кажется, «Ответ на открытое письмо специалиста»… Профессор Воронежского сельскохозяйственного института Дукельский, если память мне не изменяет, в открытом письме Ленину прямо пишет о том, что его возмущает попытка большевистского правительства натравить бессознательных новоявленных коммунистов на бывших городовых, мелких чиновников,
– Профессор Дукельский, конечно, не прав вот в каком отношении: Ленин подчеркивает, что мы даем более высокую оплату сотням тысяч, если не миллионам тех, кто всегда получал лучшее жалованье. И наше правительство таким образом не покупает, как пишет Дукельский, усматривая в этом обиду и оскорбление его высоким чувствам. Тут вам необходимо понять, Федор Иванович, что против всех богачей озлоблены рабочие и крестьяне, которые надеются в ходе революции добиться равенства со всеми людьми, а партия большевиков снова выделяет тех же самых, которых выделяло и царское правительство. Помните: Ленин пишет, что если б мы, большевики, натравливали на интеллигенцию, то нас бы надо повесить, мы просто хотим предоставить интеллигенции лучшие условия работы, а потому ввели охранные грамоты для того, чтобы к вам, творческой и технической интеллигенции, не вселяли бесквартирных, чтобы Коровин спокойно работал в своей мастерской, чтобы дать Шаляпину лишний пуд муки, кусок сала, потому что мы знаем, что у него большая семья… Да и про кровати, Федор Иванович, у Владимира Ильича сказано, что если не было грубости, оскорблений, желания поиздеваться (а если это было, то за это надо карать), если этого не было, то начальник был прав: солдаты измучены, месяцами не видали кроватей, они защищают социалистическую республику при неслыханных трудностях, при нечеловеческих условиях, и они вправе забрать себе кровать на короткое время отдыха. Прекрасно помню, как Ленин решительно поддержал начальника: «Мы против того, чтобы общие условия жизни интеллигентов понижались сразу до средних – следовательно, мы против понижения их заработка до среднего. Но война подчиняет себе все, и ради отдыха для солдат интеллигенты должны потесниться. Это не унизительное, а справедливое требование»… Вот что писал Ленин, и он был прав…
«Черт меня дернул вспомнить про этого Дукельского, ишь разошелся, даже цитирует Ленина, все говорят: у Луначарского зеркальная, фантастическая память», – а вслух сказал:
– Да разве мы против, чтобы потесниться, Анатолий Васильевич! Помните, в годы войны я устроил на свои средства два лазарета для раненых воинов по двадцать пять коек в каждом, один в Питере, второй в Москве, не только оборудованы были на мои средства, но и содержались, мои дочери там помогали, Иола Игнатьевна, я много раз там бывал, беседовал, утешал, пел им русские народные песни… Так что мы готовы потесниться, но ведь комиссары влезают нагло в наш дом, забирают, что им приглянется, уж не говоря о вкладах в банках, которые просто отобрали у всех. А ведь вы знаете, что труд мой нелегок, я никого не эксплуатировал, я эксплуатировал только свой талант, гробил свое здоровье.
Эскузович, Шаляпин и Луначарский наконец вошли в простую комнату, разделенную на две части, большую и меньшую. На большом письменном столе лежали бумаги, у стола стояло кресло.
«И вот из маленькой двери, – писал Шаляпин в своей книге «Маска и душа», вспоминая единственную встречу с Лениным, – из угла покатилась фигура татарского типа, с широкими скулами, с малой шевелюрой, с бородкой. Ленин. Он немного картавил на «р». Поздоровались. Очень любезно пригласил сесть и спросил, в чем дело. И вот я как можно внятнее начал рассусоливать очень простой, в сущности, вопрос. Не успел я сказать несколько фраз, как мой план рассусоливания был немедленно расстроен Владимиром Ильичом. Он коротко сказал:
– Не беспокойтесь, не беспокойтесь. Я все отлично понимаю.
Тут я понял, что имею дело с человеком, который привык понимать с двух слов, и что разжевывать дел ему не надо. Он меня сразу покорил и стал мне симпатичен. «Это, пожалуй, вождь», – подумал я.
А Ленин продолжал:
– Поезжайте в Петроград, не говорите никому ни слова, а я употреблю влияние, если оно есть, на то, чтобы ваши резонные опасения были приняты во внимание в вашу сторону.
Должно быть, влияние было, потому что все костюмы и декорации остались на месте, и никто их больше не пытался трогать. Очень мне было бы жалко, если бы эта приятная вековая пыль была выбита невежественными палками, выдернутыми из обтертых метел…»