Жребий Кузьмы Минина
Шрифт:
Нагруженный доверху обоз, тяжело раскачиваясь и скрипя, тащился медленно, не поспевал за полком и настигал его только на привалах и ночёвках. Кому покой и отдых, а обозным мужикам малая передышка. Лошади были изнурены, сами они чуть не валились с ног. А тут ещё зарядили дождички, дорога намокла и разбухла, ехать становилось всё тяжелее.
То вырываясь на своём коньке вперёд, то приостанавливаясь и пропуская мимо себя весь обоз, Кузьма зорко оглядывал поклажу, подбадривал мужиков, помогал, если случалась какая-нибудь заминка. В сером сукмане, опоясанный широким зелёным кушаком, в круглой шапке с зелёным же суконным верхом и с саблей на боку в простых ножнах он казался мужикам
Приглядывая за обозом, Кузьма невольно останавливал взгляд на увядающей красе окрестных лесов. Полыхали золотой парчой боярышни-берёзы, багрянели вёрткие листья дрожких осин, рдяные ожерелья рябин красовались средь тёмной зелени елей. В извечно вершившемся действе смены времён года было притягательное величие неведомой силы природы. Здесь всё шло разумной чередой, ни в чём не виделось насильства и злонамеренной пагубы, и Кузьме думалось, что так должна протекать и жизнь человечья.
Отвлёкшись, Кузьма не заметил, как пропустил почти весь обоз и перед ним со старушечьим кряхтением перевалила ухаб и встала последняя телега Гаврюхи. Мужик неловко завозился подле лошади.
— Чего ты?
— Да рассупонилася неладная! Вишь, и дугу скособочило.
— Коня не вини. Сам оплошал.
— Чего уж толковать-то!..
Вдвоём они споро перепрягли мохнатую смирную лошадёнку. Отлучившийся по малой нужде в обочинные кусты Гаврюха вдруг выскочил оттуда как угорелый.
— Минич, беда! — пугливо озираясь, воскликнул он.
За кустами, раскинув руки и ноги, лежал покойник.
На его груди зияла страшная рана, какие бывают при пальбе в упор. Изодранный и замокревший кафтан плотно облепил разбухшее тело, лицо заслонила высокая поникшая трава — только спутанный клок бородёнки торчал наружу. От мертвеца уже несло сладковатым смрадом.
— Ватажнички, небось, прибили проезжего гонца. Верно, в мошне не пусто было. Поживилися от бедолаги, — мрачно молвил Кузьма. — И захоронить-то некому, и нам незадача. Чуешь, и зверь не тронул.
— Падали-то кругом, знамо, с избытком, — откликнулся Гаврюха, боязливо поглядывая на покойника из-за плеча Кузьмы. — Вёз небось важное послание. Али письмецо от добра молодца к любушке.
Вернувшись к телеге, Гаврюха с тоскою сказал:
— Помыслилося мне о Настеньке, Минич. Чай, не запамятовал сиротинку, что я из-под Мурома вывез? Все ведь у неё перемёрли. И матушка, царство ей небесное, усопши. Ныне-то сиротинка у меня в моей завалюхе в Нижнем живёт. За хозяйку осталася. Невмоготу мне. Не обидел бы кто ненароком...
Кузьма ничего не ответил. Ему и самому было кручинно невтерпёж.
Он неторопко ехал за Гаврюхиным возом и уже не видел ничего вокруг.
Собирала его Татьяна Семёновна в этот путь, горючими слезьми обливалась, убрус её весь от слёз намок.
Чую, — причитала, — недоброе стрясётся. Вон ведь каков приезжаешь — тучи черней. Близко к сердцу всякую беду принимаешь. А на всех сердца ужели хватит? И мы тут без тебя, аки птахи посередь студёной зимы. Един ты нас согреваешь. Да не надолго.
Кипятком ожгли Кузьму эти слова. Перед самым отъездом не удержался — отправился в Печеры. Спускаясь с горы к монастырю, никак не мог наглядеться на свободный размашистый плёс Волги, на приманчивый покоем остров в зеленокудрых кустах посреди неё и неохватную широту поймы на том берегу, где одна даль переходила в другую, а другая в новую и так беспредельно, сливаясь с уже незримыми заречными лесами.
Отца он нашёл в его мрачной, сырой, с плесенью по углам келейке. Старик уже был совсем немощен и дряхл. Он поднялся навстречу Кузьме с постели, на которой сгорбленно сидел, и заплакал. Цепко сжав руку сына, будто тот собирался сразу уйти, долго не мог унять слёзы, жалкий и в хилости своей почти бесплотный, с мертвенно-жёлтым морщинистым лицом, с полуслепыми глазами и ввалившимся ртом.
— Кажинный день тя жду, — наконец произнёс сквозь слёзы отец. — Все сыны были, окромя тя. Бессонка, нехристь, последний алтын надысь у мя вымолил. На пропой, чаю... Фёдор с Иванкой из Балахны о прошлом лете проведывали. А ты без покаяния мя оставил...
Кузьма хотел было снова усадить отца на постель, видя его слабость, но старик воспротивился:
— Выйдем-ка на волю. А то тут у мя ровно в темнице.
Путаясь в затерханной, ветхой, с заплатами рясе и опираясь на руку сына, старик с трудом спустился по ступеням в монастырский двор.
Пробрели мимо развешанных на верёвке монашеских исподников, вышли за ворота, сели на лавке под бузинными кустами лицом к Волге.
— Вольготно тут, — словно позавидовав, а на самом деле стараясь скрыть всё нарастающее чувство стыда и вины, глухо сказал Кузьма.
Но отец даже не глянул перед собой. Он снова ухватился за руку Кузьмы и зашептал горячо, страдальчески, поняв переживания сына:
— Не убивайся, Кузёмушка, я на тя обиды не таю. И ты прости. Осудил ты мя по грехам моим. Не уберёг я матери вашей Доминики, аще и мог уберегчи. И кинул вас в тяжкую пору...
Он заёрзал и, уткнувшись куделькой редкой сивой бородёнки в плечо Кузьмы, открылся с болью:
— Да ведал бы ты всё-то! Последнее я тогда от вас утеклецом проклятым унёс. Дабы монастырские без помехи приняли, вклад был надобен. Я с окаянными рубликами и явился сюда. Деньги-то и тут правят. Оставил вас в своей немилости и досаде без денежки. До сей поры грех замаливаю. И не замолить мне его.
— Не поминай того, тятя.
— Не могу. Запамятовать — вящий грех на себя взять. Давно, верно, мя Миной Анкудинычем не кличут, а токмо иноком Мисаилом, однако от мирского не открестишься, былого не отторгнешь. Церковь-то не в небеса взнесена — на грешной земле пребывает, и все грехи наши — до скончания веку, не спрятать их за монастырскими стенами. Да и тут, молвлю, не чисто.
— Что ты, тятя, полно! — попытался остановить Кузьма расходившегося отца, видя, как трясёт его от волнения, и боясь, как бы ему не стало худо.
— Не ведомо те, яко осифляне с нестяжателями сцеплялися в прежни времена? А было. И кто верх взял? Корыстолюбцы да ухапцы. И ныне нам то отрыгается. Не на святые иконы молимся — на золотые оклады их. Ни в миру лада несть, ни тут — всё едино!
Старик ещё боле съёжился, часто задышал, в бессилии привалившись к Кузьме.
Полыхала Волга под солнечным сиянием. Взмётывались над плёсом и над песчаными окрайками острова белокрылые мартыны. Бесшабашный ветерок налетал на кусты и деревья, и густая бузина над головами двух печальников то суматошно плескалась, то умиротворённо затихала, как приласканная материнской рукой проказливая дочь.