Золотое руно
Шрифт:
— Ну?!
— Требовал бумаги… Расчетные ведомости — тоже.
— Он что — воров ищет? Их нет!
— Бумаги не отдала, — продолжала бухгалтерша, не отвечая на директорские эмоции.
— Правильно сделала!
Она сгорбилась виновато, буркнула:
— Сам пришел. Смотрит бумаги в бухгалтерии.
Бобриков молчал. Молчал около минуты. Молчал и еще, пока просматривал сводку о вчерашних надоях, потом махнул рукой:
— Планерки не будет! Все по местам! Коршунов!
— Я!
— Бери ее «козла» и поезжай в Бугры!
— На моем «козле» жена Дмитриева поехала на станцию, — сказала агрономша и пояснила, выдерживая взгляд директора. — С больным ребенком поехала.
— Черт с ней! — дернулся Бобриков. — Поезжай тогда
Он хлопнул ладонью по столу.
— А когда комиссию ждать? — спросила невозмутимая агрономша, снова закуривая, правда, уже у порога.
— Комиссия приедет со мной.
— После суда?
— Да. После суда.
Уже истекли сутки с того часа, как Дмитриев сжег корабли, но путь к заветному берегу справедливости ничуть не стал короче. Более того: узнав об ожидаемой комиссии, он понял, что завтра на его пути в район ляжет еще одна бумага, подтверждающая высокие показатели совхоза. Эту бумагу не сдвинуть, от нее не отмахнуться и не обойти, ее необходимо принять как объективную реальность со всей ее весомой серьезностью. Принять и доказать, что жизнь совхоза не умещается в исписанные под копирку страницы акта обследования…
Минувшей ночью, когда разгоревшееся воображение заставляло его произносить длинные речи перед несуществующими слушателями, ему казалось, что он говорит убедительно, что его понимают и сам секретарь Горшков жмет ему руку за его справедливую, умную, горячую речь, но теперь, при свете разгоравшегося весеннего дня, он вдруг понял, сколь бесцветны и невесомы были его слова из ночного «выступления».
Когда он вышел утром из дому и направился в контору совхоза, его неприятно поразило не мельтешение людей из «штаба» Бобрикова, не ощетинившийся затылок директорского шофера, а — как это ни удивительно — обычный, невозмутимый ритм трудового дня. Он слышал обыденные голоса рабочих, ноющий звук мотора электродойки, стрекот тракторов-колесников и особенно веселые голоса доярок, и все это так не шло к его напряженному настроению, что он только усилием воли поборол в себе чувство неприязни к этому новому, наполненному светом и весенними звуками дню. Он успокоился было, но слово «донкихот» всплыло в памяти и вновь сверлило его самолюбие и навело наконец на мысль, что он действительно совершил торопливый, неподготовленный поступок, и прежде всего потому, что совершил его в одиночку. Однако возмущенное сознание отринуло этот довод, и Дмитриев еще некоторое время шел твердым шагом уверенного в себе человека, нашедшего все же силы подняться против непререкаемого директорского авторитета, подняться один на один. Почему, думалось ему порой, он должен сколачивать вокруг себя людей, убеждать давно запуганных членов партбюро в совершенно очевидном факте превышения директорской власти, если можно сразу, одним поступком — таким, как уничтожение характеристики в кабинете инструктора райкома, — привлечь внимание к проблеме? Он даже был горд тем, что выбрал новый, необычный путь, но рядом с этой гордостью неотвязно стояла все та же мысль об ошибке в общепринятом методе работы — ошибке сознательной, поскольку он действительно не надеялся на поддержку своих членов бюро. А теперь, думалось ему, нужна не только смелость, но и доказательства мотивов своего поступка. Доказательства… И только тогда, когда во всем объеме встала перед ним мера ответственности, он понял, как недостает ему во всей этой истории людей — Дерюгиной, Маркушева, того же главного инженера и других. «Нет-нет, все же надо собрать и капитально поговорить», — решил он и в правление совхоза вошел сосредоточенный, готовый к работе.
В бухгалтерии, пересматривая дела уволившихся или уволенных из совхозов, он постепенно снова терял умиротворение. Перед ним проходили люди, работавшие на этой земле, оставившие след в общей борозде. Это их руками были сооружены каменные дома, дворы, фермы, водопровод, большая школа и произведены тысячи тонн молока и мяса — во всем этом был их труд, их время, часть их жизни, даже если они работали здесь и короткое время. Но кто дал право Бобрикову неуважительно относиться к ним, увольнять по пустякам, порой просто из амбиции. Вот они, дела, — одно, второе, третье… Эти люди составляли славу совхоза, она складывалась прежде всего из их труда, а не из отчетных докладов Бобрикова.
Он не высидел и часу: вспомнил, что надо перехватить директора до девяти утра и поговорить с ним по делу Маркушева.
— Прошу вас, не убирайте далеко денежные ведомости на премиальные оплаты, — попросил он бухгалтершу.
Бухгалтер — ни гугу.
Дмитриеву некогда было «разговаривать» ее: за окном мелькнула обширная тень Бобрикова. Он торопливо прошел по длинному коридору правления, но директора не догнал, тот был уже у столовой — видимо, направлялся завтракать.
«Я тоже успею…»— подумал Дмитриев и торопливо направился к дому. Он решил, что пора примириться с женой, вчера он слишком круто вскипятился…
Свою квартиру Дмитриев совершенно неожиданно нашел не только закрытой на все запоры (этого не должно было случиться, потому что жена бюллетенила из-за болезни сына), но и совершенно пустой. Судя по исчезнувшему чемодану, по раскрытому шкафу, по голым ребрам деревянных вешалок, по исчезнувшей детской одежде, Ольга уехала к матери. Ушла от мужа, как говорится.
На полу валялись старые черненькие валенки сына, а под столом стоял на простое зеленый самосвал.
«Плакал или нет? — почему-то сразу пришла мысль о сыне, и тут же хлынула горечь. — Бестолковая! Не могла немного подождать…» Тут было не до завтрака, да и не было его, завтрака. Дмитриев нашел кусок булки, сунул его в карман и выбежал на улицу, боясь прозевать директора.
— Николай Иваныч! — окликнул шофер «козла». Это был тот — молодой парень, что иногда подменял личного, «державинского», которому пока не дали самосвал из-за неисправности.
— Что скажешь?
— Я уже отвез ваших на станцию!
— Спасибо… — Он на секунду-другую приостановился, подумал в горячке: «Махну-ка сейчас на станцию на том же «козле». Он, возможно, и сделал бы это, сделал, понимая всю бессмысленность, всю нелепость своего поступка, зная наперед, что потом стал бы стыдиться этого шага, но все равно поехал бы в эту минуту на станцию, если бы..
Мимо него торопился в школу парнишка. Прошло уже пол-урока, а он только еще бежал. Бежал как-то боком, таща в одной руке большой портфель. Расстроенный и будто бы заплаканный, он то и дело поддергивал кверху, на темя, огромную, падавшую на ноздри шапку Он прихлюпывал размокшим носом, шумно дышал, но изо всех силенок рвался к школе.
«Маркушев! — ударила догадка. — Проспал. Мать с утренним поездом уехала в суд…»
Дмитриев решительно направился в столовую, не с парадной, с другой стороны. Когда он отворил первую дверь и прошел по небольшому, наполненному запахами кухни коридору, то увидел вторую дверь с надписью: «Посторонним вход воспрещен». И ни восклицательного знака, ни объяснения. Дмитриев знал, что никто еще не осмеливался обеспокоить Бобрикова во время приема пищи, но он решительно толкнул дверь.
На одном из стульев, обитом красным, сидел спиной к настенному ковру директор. Он завтракал на белой скатерти во весь большой круглый стол… Дмитриев неторопливо осмотрел кабинет-трапезную, — странно, что ни разу до сих пор не пришлось сюда заглянуть! — увидел отведенные к косякам тяжелые плюшевые шторы, окно оставалось задрапированным частой кисейной занавеской, сплошной, модной, так что с улицы ничего не было видно. В простенке стоял сервант, наполненный хорошей посудой, поблескивали начатые бутылки вин, но на столе у директора не было в тот момент ни вина, ни водки, ни коньяка — или не пил в одиночку, или настраивался на очень серьезный день…