Золотое руно
Шрифт:
— Сумрачно тут, однако, — заметил Дмитриев беспечно.
Только сейчас заметил, что Бобриков онемел. Но вот кровь отлила от его лица, он натыкался ладонями на тарелки, пытаясь подняться, опираясь о стол, и вдруг закричал:
— Тебе что надо? Дай поесть!
— Нам необходимо поговорить с вами о деле Маркушева. Насколько я знаю, сейчас вы едете на суд?
— Дай поесть, я сказал!
— Что за барство, Бобриков? — повысил голос Дмитриев.
Директор задышал глубже, спокойнее. Хрипло ответил:
— Не дадут поесть человеку… —
— Хорошо. Я подожду.
Дмитриев ощутил пламень на щеке (странно, что на одной!). Вышел, небрежно притворив дверь. В коридоре он увидел заведующую столовой Тронкину. Она несла очередное блюдо и в изумлении лишь открыла рот: как посмел зайти посторонний?
Дмитриев остановился за стеной столовой, тут была помойка и лес, подымавшийся на взгорок. Стал ждать.
«Не-ет… Это конченый…»
Вскоре где-то слегка фыркнула машина. Дмитриев понял, что это поехал Бобриков, выйдя через другую дверь.
— Трус! — вслух проговорил Дмитриев, выбежал на дорогу и заметил, как машина свернула через два дома вправо, где в сосновом мелколесье полупустым ульем вытянулось удлиненное здание детского сада. Бобриков вышел из машины у самого крыльца и замелькал за тонкими стволами. Шаг его показался Дмитриеву не по-директорски мелким, торопким, и спина, когда он согнулся, отворяя дверь и придерживая под мышкой бумажный пакет, была ссутулена более обыкновенного, будто он ждал за дверью ударов.
Директор вышел скоро, и уж теперь-то им было не разойтись.
— Матвей Степаныч, вы читали объявление? Сегодня заседание партбюро.
— Есть дела поважней, чем лясы с тобой!
— Сейчас нет дела важнее производственного! — тоже повысил голос Дмитриев. — Да и о деле Маркушева надо поговорить.
— А! Защитник? Может, поедешь на суд защищать?
— В деле имеется его характеристика, написанная мной в согласии с его товарищами по работе, — это все, что я мог сделать для Маркушева, точнее, для его детей. Я не был свидетелем…
— Он не был свидетелем, а берется, понимаешь, защищать! Где логика?
— Она со мной, а вот о своей партийной и гражданской принципиальности, а лучше — совести, вспомните на суде. Это моя просьба. За этим я и пришел…
— Дело сделано: он получит по заслугам! А вот такая кисельная мягкотелость разлагает, понимаешь, рабочий класс! И так дисциплина — ни к черту, а если еще рабочие будут руки распускать — тут беги. Бросай все и беги! Если не держать дисциплину в коллективе — все полетит ко всем чертям!
— Надо помнить: наказывают чаще всего там, где не умеют воспитывать.
— Ну, понимаешь ли, я не воспитатель! Я — экономист!
— В наше время командир производства, как вы любите называть себя, — это и экономист, и воспитатель. Как воспитатель вы чрезвычайно… самобытный человек, а как экономист — посмотрим…
— Он посмотрит! Не такие смотрели и ничего худого, кроме хорошего, не высмотрели, а он — посмо-отрим! Да кто ты такой?
Дмитриев сдерживал себя из последних сил. Он больше не требовал, как это было в начале его работы здесь, чтобы директор называл на «вы» его и других, он понимал, что это уже безнадежно. Сейчас для него было важным одно: сдержаться, не опуститься до мальчишеской выходки — не ввязаться в унизительную перепалку, не перейти на крик.
— Вот что, Матвей Степаныч… Завтра в райкоме будут заслушивать меня по известному вам вопросу… — Он посмотрел на шофера. Тот стоял у машины, направив в сторону разговаривавших красную хрящину правого уха. После взгляда Дмитриева шофер принялся протирать зеркало. «Надо бы спросить у него про разбившихся на перекрестке!» — сработала память.
— Ага! По вопросу! И какую ты мне навозину поднесешь? А? Все сплетни собрал или еще не все?
— Сплетни — ваша пища, Матвей Степаныч. Вы живете доносами своих приверженцев. Кто плохо о вас сказал — вон! Кто посмеялся над вами — вон!.. Что же касается моей позиции в отношении вас, то она крепка. Будьте спокойны: у меня есть что сказать в обоснование своего вчерашнего поступка! — Дмитриев подергал плечом.
Бобриков засопел. Жест этот парторга не нравился ему, он будто сулил что-то нехорошее, уже приготовленное на его голову, и только стоит вот так пошевелить плечом секретарю, как откуда-то из-под лопатки или из-за пазухи вывалится это «что-то», подобно камню, и придавит…
— Ты вот что… Если ты это всерьез, то брось, пока не поздно, а то… Это не метод, понимаешь… Надо было поговорить…
— С вами говорить бесполезно. Я пробовал в течение полугода и понял, что надо действовать. Все получилось несколько скороспело и не согласовано с райкомом — это моя вина, но то, что я начал, я доведу до конца. Возможно, меня и не поймут в райкоме…
— Да? И тогда что? — приоскалился Держава настороженно.
— Тогда я обращусь за советом в областной комитет партии.
— Куда, куда? — улыбка медленно сползла с лица Державы.
— Я сказал: в областной комитет партии. И не беспокойтесь: меня примут и выслушают!
— Я тебя… я тебя обезврежу раньше!
— Обезврежу… Гм! Любопытный жаргончик! Ну, так вот что, Матвей Степаныч: я ничего не боюсь, ведь я — донкихот!
Бобриков насторожился.
— Откати! — кивнул он шоферу, и тот мышью юркнул в кабину, отогнал машину метров на сто, остановился на обочине. — Ну, ругаться будем или мириться? — спросил он Дмитриева и сам же поспешно ответил: — Я думаю, мириться: худой мир лучше доброй ссоры. Ты наскочил на меня… А, да ладно! Я, коль хочешь, могу вытащить Маркушева из тюрьмы. Так и быть!
— Так и надо! Ведь довели его до такого состояния.
— Ладно, ладно! Кто довел, за что довел — не о том речь! Сказал — вытащу, значит, вытащу. Позвоню прокурору, пусть не наваливается, а сам заявлю, как свидетель, что ничего такого не было… Только ты… Это… Получится игра в одни, понимаешь, ворота. А надо, чтобы в обои, ведь я же, как человек…