Звать меня Кузнецов. Я один
Шрифт:
— В больнице Вас Ю. П. не посещал?
— Нет, не приезжал ни разу, но в каждую мою ходку на операцию звонил мне в палату на мобильник:
— Ну, шо, тёзка? Как ты там? Жив?
— Пока живой? — как можно более бодрым голосом докладывал я.
— Крепись, оправдывай свою фамилию.
Однажды он спросил:
— А стихи как, пишешь?
— Писать не пишу: повязка на глазах (накануне была очередная операция). А так в мозгу крутятся…
— Не запомнил ни одного?
Я стал читать ему только что родившееся стихотворение:
«Таинственный и страшный смысл страданья, / Всей жизни придающий высший Смысл. / О ледяные стены мирозданья, / Как птица, бьётся каторжная мысль. //
Он вздохнул в трубку: горестное стихотворение!.. А потом попросил продиктовать его и записал. На прощанье распорядился:
— Заставь жену — пусть всё за тобой записывает и мне приносит.
Его звонки помогли мне выжить. А большинство из написанного мной в операционной палате Юра опубликовал в «Нашем современнике».
— Существенный штрих к портрету Ю. П. А какое у вас в целом осталось впечатление о нём как о человеке?
— Что тут скажешь, цену себе он знал ещё со студенческих лет, был страшно обидчив, и комплексов у него хватало. В принципе, он, конечно, был закомплексованный, зажатый человек. Отсюда и дерзость его, порой переходящая в прямое хамство — это ведь протестное, от аутизма. «Я один. Звать меня Кузнецов! Остальные — обман и подделка…» — это всё оттуда.
Что ж, кроме Юры Кузнецова так уж никого больше в русской поэзии и нет? (Смеётся.) Всё же «Таблица Менделеева» в поэзии существует, и каждый занимает в ней свою клеточку. (Я не беру графоманов чистой воды.)
— Это ведь он с долей сатиры… И говорил потом, что это эпиграмма, а критики не понимают и воспринимают буквально, без скидки на жанр.
— Всё это так. Но в каждой шутке есть доля шутки, за которой прячется нешуточная истина. Не сказал же он по-другому, а «пошутил» именно так…
— А может, он имел в виду, что среди Кузнецовых он один?
— Да не-е-т! (Смеётся.) Он сказал именно то, что хотел сказать — о своей заоблачной великости и неповторимости.
Его, конечно, не без основания причисляют к гордецам, но это лишь одна сторона его характера. На самом деле в нём было много разных людей. Он был и сама доброта, хотя и довольно редко, бывал и раскованным, но чаще был зажат, как сжатая пружина. Закомплексованность его была видна «невооружённым взглядом». Думается, что и пил он для того, чтобы чувствовать себя раскованнее.
— А как насчёт кузнецовского чувства юмора?
— Иногда шутил — на свой лад, мрачно. К нему, как к классику, приезжали ходоки со стихами со всех волостей. И вот приезжает к нему из Смоленска небезызвестный Виктор Смирнов, бывший его однокашник по Литинституту. А Кузнецов ему: «Ну, шо? Привёз свою графоманию?» Тот: «Да вот, Юрий Поликарпович…». «Ну, клади, клади…». Потом говорит: «Слушай, как ты можешь с такой фамилией вообще печататься? Ну, что это за фамилия такая „Смирнов“?» — «А что, Юра?» — «Да ты открой справочник, там этих Смирновых несколько страниц! Возьми себе какой-нибудь звучный, красивый псевдоним…». Тот оживился: «А какой, — говорит, — какой? Подскажи!» — «Ну, знаешь, это подумать надо. Подумать надо. Вот что… Ты иди за бутылкой, а я пока подумаю». Тот сходил. Выпили. «Ну, что, Юра, придумал мне псевдоним?» — «Да что-то, кажется, наклёвывается, но пока не совсем… Ты иди, пожалуй, ещё чекушку принеси». Тот ещё сходил, добавили. «Ну, что с псевдонимом, Юра? Придумал?» — «А что тут думать? Как твоего отца звали?» — «Петром…» — «Вот ты и будешь Петров».
Такая вот типично кузнецовская шутка…
Внешне он был, как правило, мрачен: каменное лицо,
На днях мой однокашник по ВЛК, прозаик В. К., тоже живущий во Внукове, с обидой вспомнил: «Смотрю, стоит Кузнецов с кем-то. Подхожу, руку тяну, а он — как от тока от моей руки свою отдёрнул: — „Н-нет, нет, не буду! Я рук не пожимаю!..“» И это не единичный случай, когда он отказывал в рукопожатии литераторам, считающим себя некой величиной в литературе. Зато известны примеры его общения с неудачниками и изгоями, которым и руки-то никто не подавал…
Жил в Переделкино такой прозаик, Юра Доброскокин, когда-то подававший большие надежды, которому Вадим Кожинов прочил большое будущее. После выхода у Доброскокина первой книжки Кожинов и Кузнецов рекомендовали его в Союз, более того, помогли получить дачу (просторную сторожку) в Переделкино. Доброскокин завёл семью, дочку. И всё было бы хорошо, не будь он страшно слабохарактерным человеком. Писал мало, работать у него не получалось, жил на подачки знакомых — кто чем угостит да нальёт стакан. В результате скатывался всё ниже, и жену, и дачу уступил более расторопному и пронырливому литератору. Потерял паспорт, начались у него проблемы с милицией, бегал от ментов, ночевал где придётся. А жена с сожителем то пустят его в его же дачу, то не пустят. (Он так и погиб в конце концов.) И вот этого Юру Доброскокина, бомжа, которого и за человека-то никто не считал, Кузнецов принимал у себя во Внукове как человека, и угощал, и деньги какие-то давал… Помню, встречается как-то Доброскокин. «Куда, — спрашиваю, — Юра, навострился?» — «К тёзке, Кузнецову, во Внуково». Частенько он к нему наезжал…
— Какая из статей о Юрии Кузнецове последнего времени вам запомнилась?
— По весне в «Лит. России» статью Анкудинова прочитал, где он называет Кузнецова хакером, взломщиком и кем-то ещё в том же роде…. Насчёт хакерства Анкудинов, конечно, погорячился, но провокативность в стихах Кузнецова безусловно присутствует. А какой, скажите, поэт не стремится вывести читателя из состояния анабиоза? У Кузнецова была задача номер один — «долбануть» читателя по мозгам так, чтобы в них запечатлелось прочитанное и началась какая-то работа. В этом я с Анкудиновым согласен. Но насчёт того, что Кузнецов этакий «хакер», «взломщик», «вирус» там куда-то запустил — это уж слишком. Тут критик увлёкся. Другое дело, что есть вещи для поэта, православного человека, непозволительные. Домысливать Святое Писание (Мария Магдалина ударила Спасителя по щекам!), конечно, непозволительно, если не сказать, кощунственно. Не тот это объект для художественных вымыслов и домыслов.
— А вот отец Димитрий Дудко, говорят, оценивал поэмы Кузнецова о Христе сугубо положительно.
— Отец Димитрий Дудко был очень терпимый к людям, много переживший и выстрадавший свою веру в лагерях батюшка. Он был моим духовником, и в начале 90-х годов я часто ездил к нему на встречи, которые он проводил в библиотеках — то у метро Войковская, то на Речном вокзале. И одна женщина на одной из таких встреч поведала ему, как на исповеди, что вот-де торгует водкой, чтобы прокормить своих малолетних ребятишек. И спрашивает: «Как, батюшка, думаете, будет мне, грешнице, прощение, или надеяться не на что?»