Звать меня Кузнецов. Я один
Шрифт:
Отец Димитрий вздохнул, перекрестился и, постояв несколько минут в молитвенном молчании, сказал кротко:
«Бог тебя простит за твоих детей». Ни один священник не дерзнул бы отпустить грех этой женщине, понимаете? Потому что спаивать людей — это, конечно, тягчайший грех. Но, как мне сказал отец Владимир Нежданов, батюшка Димитрий, видимо, взял грех этой женщины на свою душу. Вот такой это был пастырь. С особым благоговением он относился к поэтам, сам писал стихи, а Юрия Кузнецова считал классиком.
— Нет ли у вас книги отца Димитрия с дарственной надписью?
— Есть, и не одна. У меня в библиотеке сборники его стихов и замечательные, глубокие по мысли и чувству,
Число апокрифов о Кузнецове, так же как и число его «друзей», растёт, каждый вспоминает, что, где и после которой рюмки он изрёк, а вот понять, из чего растут его стихи, из чего произрастает его поэзия, эти сакральные начала… к этому же пока никто даже не приблизился.
Уже несколько лет тот же отец Владимир (Нежданов) просит у меня воспоминания эти о Кузнецове. Я говорю ему: трудно мне собраться с мыслями, он ещё слишком во мне сидит, я ещё не ощущаю его мёртвым, ещё спорю с ним, понимаешь? Много моих ровесников и тех, кто моложе меня, умерло в последнее десятилетие, но нет среди них такого, по кому я мерил бы написанное, соотносил бы свои поступки. А с ним я соизмеряю и соотношу, как будто он до сих пор жив.
Беседу вёл Евгений Богачков
Пётр Чусовитин
Мой поэт
— Что делаешь?
— Пишу статью и дошёл до Пушкина…
— Ну и зря. В 1921 году вымели всех дворян, и вместе с выметенной дворянской культурой кончился и Пушкин. Пушкин, конечно, гений, это непоколебимо ясно, поэзия ведь не умирает, как никогда не погибает и народ, но он остался в сложном закате дворянской культуры XIX века, и, заметь, с XIX века не было сказано ни одного нового слова о Пушкине. Пушкин — это наше прошлое, он как поэт античного типа принадлежит русской античности, в нём мало и христианского, если на то пошло, он как бы вылитый античный монолит. И он отнюдь не был пророком. А если и был, то что же напророчил? Движение катастрофических событий и сама революция произошли не по Пушкину, не по ведущему внутреннему устремлению этого человека, поэтому его отдельные попытки пророчествовать оказались несостоятельными. Нет-нет, поэта пушкинского типа больше не будет. Это личность именно поэтическая, а не социальная. Вот так, дорогой мой.
Мы, русские, ещё не выработали нового цвета культуры, сравнимого с Пушкиным, а пока быдло, говоря по-польски, или мужичьё, творит, так сказать, что попало, ибо ведь нужно как-то утвердиться перед громадным океаном неизвестности.
Зайдя через некоторое время в мастерскую и найдя на столе записанный с его слов текст, приписывает своей рукой:
«Революцию напророчил пушкинский „пророк“ своим змеиным глаголом. (Ю. К.)».
Кузнецов, будучи в сильном подпитии, полузакрыв глаза, сидит за столом и, как бы пересиливая себя, не всегда впопад говорит:
— …Да, уровень вершин — почти оксюморонное, плохое словосочетание. Уровень есть у
У Рубцова всё-таки чувствуется подлинная обречённость. Это уже кое-что… А кое-что — это всё. Притом он очень целомудренен, себя не выпячивает. Только не надо касаться непонятных законов… «путь без веры гонимых к югу журавлей» — здесь он как плохой студент. У Рубцова главный завет: «Россия, Русь, храни себя, храни». Почему такая энергия? По словам всё облачно… Россия — Русь… если судить отрешённо филологически, надо сократить, но сила афористического заклинания «Спаси и сохрани!» такова, отлитая формула действует настолько безотказно, что вся проза пошла под этим знаком. Но я ещё в институте скептически относился к Рубцову. То, что он пишет, слышали все, он только схватил глубже других… А в наше время это невозможно.
Я уже не могу быть вторым. Это для меня слишком сложно. Нет уже никого. Если я не скажу, то кто же скажет? Мне говорили: Пастернак — самый культурный последний поэт. А что толку, если его шибко культурное знание ничем себя не обнаруживает. Сумел ли он выразить своё знание в русском слове? Он знал всё как человек, но не как поэт. Фет тоже перекладывал идеи Шопенгауэра, но складывались рассудочно-мёртвые стихи. Пастернак больше делал умное лицо.
Тот же Рубцов, может, что-то и не знал, но чувствовал Тютчева, чувствовал Россию, чувствовал Богом данным чувством и этим отличался от растений и столбов телеграфных… Ну кто-то что-то знал, и что? Он, может, и знал как информацию. Еврей Экклезиаст, полагавший, что всякое знание умножает скорбь, перепутал знание с информацией, опустошающей человека. Знание же не тягостно, а радостно и благостно.
Крупный талант не попал в тюрьму. Корниловское «Я помню тот Ванинский порт…» — не Франсуа Вийон. Меня посади — рассвирепевший Кузнецов такое понапишет… Нет, поэта нельзя сажать — он отомстит. Вот Франсуа Вийон… У Мандельштама «Где вы четверо славных ребят из железных ворот ГПУ» — поразительные по расхристанности строчки… У Межирова трёхплановая речь, он пишет сразу для одного, для другого и для третьего: в рубцовском стихотворении «Потонула во тьме незнакомая пристань…» он усмотрел «гонимый народ» и, следуя своей привычке писать трёхслойные стихи с тайным тройным смыслом, говорит: «Ну почему вы, по примеру Рубцова, никогда ничего не напишете о гонимом еврейском народе?..»
В русской литературе есть деклассированный пласт полукультуры, например, «Колымские рассказы» русского писателя Шаламова, — они намного сильнее Солженицына. Но народа он, увы, не увидел. Ведь там с ним сидели и крестьяне, однако он их не заметил. Один плач по интеллигенции. Следует по-настоящему рассмотреть тему «Есенин и блатной мир» — не зря блатные любят Есенина. Но низовой пласт любит Есенина выборочно. Ему нравится нытьё, а отребью — смрад, мразь, грязь… Блатные песни, дескать, вас пугают, а нам не страшно… Знают и помнят: «Пей со мною, паршивая сука», но без последней строки, где присутствует катарсис: «Дорогая, я плачу. Прости, прости». Вот где и распад, и стремление к его преодолению…