… а, так вот и текём тут себе, да …
Шрифт:
Хватки уравновешиваются и мы втроём садимся на заднее сиденье; я в центре, как король на именинах.
Пока Свайциха открывал ворота проходной – первый раз в жизни запертые в дневное время – я покричал ей, чтоб забрала с крыльца стул, взятый мною отсюда.
И меня повезли в Конотоп.
После какой-то ещё проходной мне сказали пересесть в УАЗик с глухим фургоном, туда же поднялся один сопровождающий и УАЗик тронулся.
Вскоре мы опять остановились. Через окошко
Мы долго ждали, потом задняя дверь распахнулась. На тротуаре стоял психиатр Тарасенко.
– Да, это – он.
После этих его слов дверь снова захлопнулась и меня повезли в Ромны.
Без какой-либо добровольности с моей стороны.
То, как ты выглядишь, напрямую зависит от того насколько хорошо относится к тебе зеркало, в которое ты смотришься.
Я не раз замечал это; в одном – я шикарен! В другом: и этот упырь – я?!
Самое влюблённое в меня зеркало стоит в трюмо пятого отделения областной психиатрической больницы в городе Ромны.
Оно мне показало насколько, всё-таки, я красивый мужчина. Причём без всякой кинематографической слащавости – красив.
В те три месяца в Одессе я смахивал на актёра Конкина, или его под меня загримировали для съёмок в «Место встречи изменить нельзя», не суть важно; главное, что тут, из этого трюмо, на меня смотрит, непривычный для стереотипных эталонов, красавец кисти Тициана.
Красная пижама с жёлтенькими полосками; шатен с мягкими, чуть подсветлёнными солнцем волосами, но главное достоинство – цвет глаз.
Небывалый цвет, невиданный – цвет плавящегося мёда.
И пусть капитан Писак, составляя мой словесный портрет перед строем первой роты говорил:
– Вы на глаза ему гляньте! Глаза-то – рысьи!
Но нет, капитан, трюмо врать не станет – хорош!
Жаль, что кроме меня никто меня не видит.
В холле пусто, и в отделении тихо; десяток больных в палате наблюдения, а остальные весь световой день – с перерывом на обед – проводят на Площадке.
Ведь это ж – лето!
Когда на экспериментальном участке ремонтного цеха завода КПВРЗ мы, в конце рабочего дня, дожидались пока истекут самые тягучие последние полчаса и, опёршись спиной о тиски, болтали о том, о сём, а вобщем-то ни о чём, то некоторые молодые слесаря говорили, что неплохо бы опять попасть на службу в армию, но только вот теперь, когда уже знаешь что к чему; ну, и не на полные два года, а скажем, недели н'a две, или, там, на месяц.
Мне, тогдашнему допризывнику, такие разговоры казались неубедительными, а теперь соглашусь – одно и то же явление выглядит по-разному; при первом взгляде округлённо недоумевающих глаз оно выглядит таким, а когда посмотреть с высоты накопленного опыта, то, довольно-таки, эдаким.
А один месяц – это фигня. В дурдом не закрывают меньше, чем на сорок пять дней.
Сорок пять дней – это половина сезона; половина лета, половина весны, или когда там тебя прихватят.
Как завсегдатай пятого отделения, я уже знал эти и некоторые другие нюансы, однако, летом тут ещё не бывал.
На меня, как на примелькавшегося рецидивиста, уже не стали тратить дорогостоящее средство инсулин. На этот раз меня тут не лечили – меня наказывали аминазином.
Три экзекуции в день умножить на сорок пять.
Я знал во что они превратят мой зад через полсезона.
И, как более дешёвого больного, меня поместили в более обширную палату – номер восемь.
Чем больше больных ночует вокруг, тем больше шансов выслушивать их вопли от ночных кошмаров, или становиться свидетелем разборок под светом неумолимых ламп.
( … у всякого лета имеются свои минусы и, в первую очередь – наплыв.
Любой житель любого курортного города согласится – как понаедут, то уровень жизни резко падает …)
Летом пятое отделение обслуживает, в среднем, на сорок больных больше, чем в остальные сезоны. Чтобы всем было место где спать, в восьмой, например, палате на двух поставленных бок о бок койках укладывались от трёх до четырёх ночующих; кому как повезёт.
В те полсезона мне везло и так, и эдак.
Зато имелось громадное «зато!» – лето снимало проблему помытого, и потому запертого, туалета, ведь мы весь день проводили на Площадке.
Площадка – это квадрат 40 на 40 метров.
Три стороны его периметра, включая ту, в которой калитка, состоят из толстых серых некрашеных досок, вертикально прибитых одна рядом с другой, высотою 2,2 м.
Четвёртая сторона затянута крупной железной сеткой, на высоту 2 метра от земли.
Вдоль части забора лежащей в основании квадрата стоит тридцатиметровый навес – двускатная крыша из ржавой жести с опорой на столбики из красного кирпича.
Под навесом – навал поломанных железных коек и тут же две пока ещё живые, на каждую брошено суконное одеяло, на них по очереди, животом вниз, ложатся больные, когда принесены шприцы дневных уколов.
Пара полуржавых кресел, в клочьях подранного дерматина, приткнуты для надёжности в кирпичные столбики опор – они для медбратьев.
В дальнем конце навеса, ближе к сетке, две-три фанерные скамеечки с неудобными как у школьных парт спинками.
У противоположного забора, являющегося вершиной квадрата, в землю вкопаны бревенчатые столбики с прибитыми поверху заборными досками, образуя пунктир из трёх последовательных лавок.
Точно такие же места для сидения оборудованы вдоль третьего забора —боковины квадрата, в которой сделана калитка.