Астра
Шрифт:
Вася полюбил Лучика всей душой. Водил его в Третьяковку, в Пушкинский, на службы в Новодевичий. В храм он Лучика приводил не как мать Астра, а философски. Требовательная материнская церковность так не походила на кроткую и радостную церковность дяди Васи. Дядя Вася сам был еще почти ребенок и радовался в церкви вместе с Лучиком, как дитя.
К тому же Лучик оказался вундеркиндом. Тетка Марина, не задумываясь, читала ему философские книги вслух. Марина читала философию, как ее мать читала приключения. Мирра Михайловна читала приключения в память о недовершенном детстве; Марина читала в память о только что недовершенной из-за вмешательства Камедьева и ухода Подволина философской юности. И только Лучик научился говорить, выявилось, что он запоминает наизусть страницами. Неудивительно, что особенно хорошо укладывались в его память страницы Владимира Соловьева. Вася беседовал с Лучиком, тот прилежно, хотя не всегда кстати, отвечал ему строками Соловьева, Сергия Булгакова
Лучик подражал деду своему Чашникову. А тот, чтобы не попасть впросак, высказывал свои суждения под видом изречений Вольтера: «Как сказал Вольтер…» – и присваивал Вольтеру свою крамольную мысль. Он был единственный беспартийный космонавт в своем поколении. Когда ему в советские годы настоятельно предлагали вступить, он отговаривался, например, так: «Как сказал Вольтер, для хама нет ничего страшнее одиночества. Так нужен ли вам в рядах партии хам?» Крутил мозги, что называется.
Запуганный с пеленок матерью, Лука тоже высказывался, ссылаясь на старый авторитет. «Владимир Соловьев сказал, что, когда я вырасту, злых людей не будет», – скажет он. «Во времена Соловьева принято было мечтать о Царстве Божием на земле. Думали, что через сто лет наступит эра справедливости и счастья. А теперь. Ну как же их не будет, Лучик, куда они денутся? Как может упраздниться зло?» – ласково возразит дядя Вася. Лучик брал игрушечный пистолетик, целил в зеркало, щелкал в свое отражение, показывал: «Вот так».
Но когда подошла пора идти в школу, явилась в очередной раз мать и забрала Луку в деревню. Определила его в школу там. Она уперлась в то, что Лука должен учиться с неиспорченной деревенской беднотой. Трудно сказать, где она усмотрела в деревне неиспорченную бедноту. Хотя, возможно, Астре виднее. Она Луку здесь выносила, поджидала здесь, доходя до молитвенного распевного исступления, Степана, собирала вокруг себя особую деревенскую интеллигенцию.
Ради общей молитвы и душеспасительных бесед забрала в женский круг и одного поэта-заику.
Глава четвертая
Поэт Николай Штурвалов был талантлив с разных сторон. Писал маслом по жести лесные пейзажи на стендах турбазы, установленных в лесу. Получалось, масляная березовая роща на жестяном щите установлена в живом сосновом бору. Но первейший талант Штурвалов относился к стихам.
У Штурвалова было четверо детей, жена-богомолка. Сам Коля Штурвалов, не слишком богобоязненный человек, в бабью интеллигенцию затесался, потому что полюбил Астру. Стал писать ей чудаковатую лирику, которую извиняло то, что ее и так уяснить оказывалось всем недосуг, а Коля, сверх того, читал ее с таким чудовищным заиканием, что и вовсе разобрать что-либо получалось невозможным.
Собирались в избе Астры. Коля упрямо слушал взаимные проповеди. А потом вдруг наперекор начинал читать свое:
Морозный воздух, как вода,Наполнит воздух за стеклом:Стекает в сад едва-едваВишневым веткам на поклон,Что будто высохли к зиме,Но живы не под стать полыни…Пусть те и эту манит инейОгранкой ветровой к земле.Из боли набело глядимВ июль, гладь нижущие саблиРогоза там – гребок один —От весельной волны ослабли.Звон дышит чаем на стакан,Мы в плен попали к умиленью,Тревога замирает такНичком на сомкнутых коленях.Терраска сбоку снесена,Но сзади строится окошко,И ты, как изморозь, роскошнаИ, как забота, спасена.Никто ничего не понимал. Равно и Астра. Думали, наверное, жене посвящено, которая оказалась простовата для этих богословских сборищ, то повторяла наивно за другими, а то замолкала о чем-то, что не хотела высказывать, но что было и сладким, и терпким, и ярко-синим, и не очень съедобным, как ягоды терна. Этот матовый синий холод дышал в ней и звенел в зрачках немотой, страшной, прекрасной, дикой и скорбной, отчего ее присутствие ощущалось почти потусторонним, и то, что почти, еще тяжелее, чем если бы совсем. Это называется простотой. Участницы духовного кружка были не настолько просты. Хотя в каждой занималась эта волглая и мыкающая песня кукушки. Эта песня – как круги на воде или как молочные, округлые, как сосок, глотки младенца. Жена Штурвалова уже замешкалась навсегда и замкнулась на том, к чему остальным подругам хотелось сообща приходить подольше. Она бы могла оспорить главенство Астры, потому что юродство обеих было вровень или жена Штурвалова превосходила в нем Астру. Но в ней не осталось этого нелепого Астриного азарта. У нее был другой азарт: неспешный, крестьянский, хозяйственный, делающий работу похожей на танец и любовь похожей на материнскую заботу. Астра же перецветала в своем азарте, как чертополох, с фиолетовыми сполохами, для которых и собиралась самодеятельная секта. Однажды Штурвалова перестала приходить. Вместо нее однажды пришел ее Николай.
Читая стихи, он заикался не только устами, но и взглядом, пытался смотреть на Астру. Но сносило взгляд, как лодку по течению, получалось, что он смотрит на фельдшерицу Женю, у которой взгляд сразу хмелел от лирики.
Опять вернулся из Сибири Степан. Он несколько раз сбегал из Сибири, как каторжник, и несколько же раз в нее возвращался по собственному приговору. В Сибири он становился еще красивей, еще огромней.
Богословские бабы сразу прекратили ходить в избу к Астре, понимая что к чему. Но не Штурвалов. Штурвалов приходил, как и прежде. Пил чай, с трудом вливая его в конвульсивные уста, пытался рассуждать об искусстве, о живописи. Степа терпеливо пережидал корчи чудака. Тот начинал читать ему свою любовную лирику. С вызовом, про Астру:
Спустился воздух на ночлег,Вода худа от талых нег,Немые паводки сосутХрустальный мизерный сосуд.Но солнце размыкает ветки,Как утро раскрывает веки,А ты – заботы тебе мало! —Вся с головой под одеялом,И ножка на вершок торчит.Мизинец твой так сладко спит,Льнет к безымянному соседу.Я жду. Часы зовут к обеду.Недлинное стихотворение Николай выговаривал с четверть часа. Но Степан удивил Астру.
– Очень хорошие стихи, – заявил он. – У тебя, Коля, дар. Твои стихи, как местные цветы, от Волги зависят. Но Волгу и несут.
Коля не улыбнулся в ответ. Наоборот, побледнел в синь, даже как будто оскорбился, хотел, наверное, ответить колкостью, но у него и вовсе ничего не получилось. Его заколотило, и он боком, словно приплясывая, выдворился из избы. Потом бился вдоль бревен стены, словно и правда жестоко побиваемый.
– Ц-ц-ц-в-в-ве-т-ты в-в-вянут. А с-с-сти-х-хи, нао-б-б-борот, н-недора-а-а-с-с-пус-ск-каются… – захлебывался он возле рассохшейся щели окна.
Степан вроде бы ненадолго заехал в Горбыли, только к сыну. Но вот обложился подрамниками, зачастил на пленэр, как на охоту, с той же голодной жаждой. Он опять застал Астру в момент ее дикости, ее полоумия и озарения. Глаза у нее светились в избяной полутьме, как у кошки или как морская вода. Степану опять зашло в голову, что Астру он любит. Лучика он и без диких озарений любил. Только любил неловко, кидался к его ножкам с восклицанием: «Сынуля!» – и сразу отпрядывал, терялся до иступленного отчаяния. Внутри начинало сосать и нагнетаться. Степан бежал с этюдником через поле в лес, словно преследовал зверя. В часы такого счастья Степа чудовищно переживал, что не умеет петь. Казалось, что только спевка с женой позволит не расплескать счастье через кривые окна избы. А Астра: раз вернулся Степа, то и мир, значит, понятен. Степа будет писать картины, Лука делать уроки, она петь в храме, где уже привыкли к ее исчезновениям, понимая их неизбежность, и держали ей место на клиросе.