Аввакум
Шрифт:
Алексей Михайлович, увидев Никона, со всех ног навстречу кинулся.
– Отче святый! Слава Тебе, Господи, жив, здоров! – Трижды поцеловались, припал головой к святейшему плечу, слезу смахнул. Повел за руки, в кресло усадил, просил со смирением: – Царевича, крестника, благослови, царицу, царевен. Все ждут тебя. Как здоровье-то?
– Молитвами детей моих духовных, слава Богу. А как твое здоровье?
– Тоже слава Богу. Ты за нас молишь Бога, Бог нам дает всякого благополучия. Царицу поди благослови.
– Великий государь, –
– Задаром дать нынче нельзя, – сказал Алексей Михайлович, вздохнув. – Денег в казне совсем нет. Продам на медные деньги.
– Спасибо и на том… И еще есть у меня моление. Не гони меня в Калязин, где буду жить приживалкой, дозволь мне поехать помолиться в Крестный монастырь. Покуда Воскресенский строится, я там поживу, помолюсь. Скучаю по Северу. Анзеры снятся.
– Поезжай, святейший, куда душа просит. Ты человек вольный, – не пряча глаза, легко солгал Алексей Михайлович. – Я бы тоже с тобой поехал. Поплакал бы перед Господом. Ан нет! Кругом война! Ни на единый час нельзя оставить царство.
– Дозволь, государь, взять мне с собой мое старое архиерейское облачение, митру старую. Я ее делал на свои деньги. Хоруны всякие.
– Ох, святейший! Я в церковные дела не вмешиваюсь. Вы уж там сами как-нибудь поладьте. Ты царицу-то поди благослови.
Никон встал, поклонился в красный угол иконе Спаса Нерукотворного.
– Да не оставит тебя Господь, великий государь, в делах великих. Мало я тебя спрашивал. Мало ты меня спрашивал. А спросить нам было о чем. Сказано: «Что было с Иисусом Назарянином, Который был пророк, сильный в деле и слове перед Богом и всем народом; как предали Его первосвященники и начальники наши для осуждения…»
Пока Алексей Михайлович соображал, что ему сказано, Никон ушел на половину царицы. Ответить было некому.
На следующий день на подворье Воскресенского монастыря Никон устроил общую трапезу. Кормили простой народ и нищих. Подавали уху из судака и круто сваренную пшенную кашу. Никон в трапезе не участвовал, он вышел к народу, когда уже была прочитана благодарственная послеобеденная молитва.
Принесли воду и полотенца. Никон принялся омывать ноги странников и некоторых из них спрашивал:
– Простите темного. Мир с поляками, чаю, уж заключили?
– Не знаем, святейший, – отвечали одни. – Ты к государю ближе.
– Был близок, да ветром сдунуло. Так есть ли мир, скоро ли будет?
– Нет мира! Нет! – объясняли Никону странники более сведущие. – На полдень иди – война, на заход – тоже война.
– Ах ты, Господи! – посокрушался Никон. – Святая кровь христианская из-за пустяков льется. Господу Богу – слезы, врагу человека – радость.
Вечером до службы к Никону от царя приехал Дементий Башмаков. Сказал, не церемонясь:
– Государь приказал тебе за твои непристойные речи покинуть Москву.
– Я бы хоть нынче! – тотчас распалился Никон. – Только на чем ехать? Имущество мое не дают. Лошадей не дают. У меня одних карет было с дюжину – все отняли. Даже митру, где каждый камешек куплен на мои деньги еще в Новгороде, и ту отобрали. Напишу-ка я письмо государю, а ты отнеси.
И написал: «Есть на патриаршем дворе моя лошадка, которую прислал мне грузинский царь Александр, а у меня назначено было подарить ее государю моему свету, о Святом Дусе сыну, благоверному царевичу и великому князю Алексею Алексеевичу. Изволь, милостивый государь, ту лошадку взять, а там даром изволочится. Да есть, государь, на патриаршем дворе мои же каретишки худенькие. Вели, великий государь, их выдать мне, хотя бы из двух один возишко сделать для дороги».
Письмо Башмаков взял, но ответа не было, а был новый строгий указ – покинуть Москву.
И тогда на срам царю поехал патриарх через всю Москву, в мантии, в клобуке, на крестьянской телеге, в соломе. Ехал в Иверский монастырь, чтобы оттуда отправиться на остров Кий.
Бревна, как телега на каменной дороге, затряслись, застучали, ударяясь о близкое дно, да и срослись со скалою в единое, в немыслимо тяжкое. Люди, нацеленные на лямки, как попавшиеся на уду рыбы, повалились на берегу без сил, без воли, без жизни, разве что дыша.
Стволы в три обхвата, плот широкий, двойной, Шилка-река в этих местах мелкая, каменистая. Аввакум лежал, ткнувшись лицом в землю, и земля, устланная ползучей травой, щадила его лицо. А сатана уже на спине сидит, в левое ухо дышит: «Помереть бы, да и мукам конец!» Но помереть всласть не давал гнус. Отирая ладонью открывшуюся шею, Аввакум поднялся на колени, перекрестился. Поглядел на повалившихся товарищей своих: на Ивашку Сватеныша, на Климку Шамандрухина, на Якова, по прозвищу Красноярский, на Степку Подхолюгу, на Харпегу. Каждый лошадь на себе унесет, да кедр не лошадь. Живой, сырой, только что срубленный – железа тяжелее.
– Может, бревна пошевелить? – предложил, поднимаясь, Сватеныш.
Сам же взял слегу, принялся тыркать в стволы и под стволы – не шелохнулись.
– Воды мало, – сказал Яков. – Сюда бы батюшку Енисея.
– Болтай! – озлился черный как смоль Харпега. – Щей бы да хлеба кус. На нашем месте лошади давно бы попередохли.
Климка Шамандрухин уже устраивал костер, а Харпега снял с плота артельный котел.
– Чего варить будем, вербу али сосну? – спросил он товарищей.