Аввакум
Шрифт:
– Сам спешишь на смерть, – сказал хан, леденея голосом, и толмач повторял не только его слова, но и его холод ненависти. – Зачем столько своих людей погубил? И царя своего погубил. Теперь Москва моя. Ты, гордец, одного себя чтишь. Татары для тебя как дикие гуси. Палкой хотел побить. Нет, воевода, не ты на меня охотился, это я тебя ловил. И поймал! И убью! Ибо ты не пощадил драгоценных жизней моих братьев.
– Таракан, бляжий сын! – крикнул Пожарский на хана. – Ты еще говорить со мной смеешь? Баран!
И плюнул хану в лицо.
Бессмысленны были и ругань, и дикое высокомерье, и плевок. С Пожарского содрали панцирь, платье, посадили на лошадь, привязали арканом к седлу, пустили лошадь в поле. Сеймены хана подскакивали сбоку, сзади, играючи взмахивали саблями, отсекая от тела полоски, так ветчину режут.
Хан хлопал в ладоши, мял себе бока, чтобы не лопнуть от смеха.
– Господи! – молился князь Семен Петрович, роняя голову на грудь, но всякий раз следивший за ним ханский слуга саблей поднимал ему лицо:
– Бак! Бак! Гляди! Гляди!
Наконец хан взмахнул рукой, и сеймены каруселью понеслись вокруг последней лошади Пожарского. Сабли замелькали молниями, и, брызжа кровью, полетели, устилая поле, куски тела. Вот уже только зад да ноги скакали на обезумевшей лошади. Хан отвернулся. Посмотрел на князя Львова. Это был взгляд крысы, отведавшей живой горячей крови.
Львова пальцем не тронули. Он умер через две недели, то ли сраженный казнью Пожарского, то ли убитый медленной отравой.
«Разве не знаете, что вы – храм Божий, и дух Божий живет в вас».
Слова апостола Павла всплыли сами собой, и Алексей Михайлович повторял их и повторял, теряя мысль, и сами слова прочивиркивал, как сверчок, как ничего не значащие звуки, спохватывался, искал в апостольском откровении защиты и спасенья.
Будто обухом по голове ударили: под Конотопом погибло все войско. Все войско. Другого войска ни в Белгороде нет, ни в Калуге, чтоб оборонить Москву от степи. И в Москве нет войска. Дворяне московские послов да царей встречать горазды, а гостей со стрелой да с саблей – не горазды.
Ради скорой победы князь Трубецкой увел на Украину самые боевые полки, все конные полки, все лучшие пушки с собой забрал.
– Растопыря седовласая! – поминал государь Трубецкого недобрым словом. – Дурак упрямый! Нет бы Шереметева послушать, в Киеве за стенами укрыться. Рыло свиное, а туда же, воевать! Ты подмани врага, а уж потом бей. Не пожелал с Шереметевым властью поделиться, теперь позором бы поделился, да кто возьмет.
Государь и сам знал: много напраслины на Алексея Никитича возводит, но все это он высказывал себе да Марии Ильиничне, облегчения ради. Уже не войска было жалко – самого себя.
– Ведь если хан на Москву пойдет, да с ним Выговский с казаками-то
– Да куда?
– За Волгой спрячемся. В Ярославле, а может, и дальше надо отбежать. В Романов, в Галич.
Мария Ильинична слушала мужа сердобольно, а сказала, страха в голосе не имея:
– Не к добру ты напугался, батюшка! Куда из Москвы бежать?! В Москве стены да в Кремле стены, а в Ярославле небось башни развалились, а у пушек ни ядер нет, ни пороха. Да и пушки есть ли?
Алексей Михайлович опешил:
– Вся в батюшку. Дура дурой, а туда же – в воеводы! О пушках у нее забота. Ты обо мне пекись, о царевиче с царевнами. Баба-курица! Зачем тебе в Ярославле стена! Переплыли за Волгу, в Толгский монастырь, и – спасешься… Татары через Волгу на конях побоятся плыть. Неужто невдомек, коли умная?! Царя умней!
Мария Ильинична про себя ахнула: подменили Алексея Михайловича, таких грубостей от него еще не слышала, но от грубостей не заплакала, но заупрямилась.
– Татары долго под стенами стоять не будут, батюшка. А там осень, зима… Москву нужно изготовить изрядно к приходу, вот чего! Отвернешься от народа, бросишь татарам на съеденье, тогда и народ от нас отвернется…
Алексей Михайлович сел на сундук, куда царица складывала дарения дочерям, их приданое.
– Я Никиту Ивановича Одоевского послал поглядеть, где валы насыпать… Пока не побежим, а как подойдут к Оке…
Поднялся. Лицо обиженное – хотел с царицей поужасаться, поплакаться, а она на него приступом, не хуже татар. Сдвинул брови – хозяин, сказал так, что перечить не смей:
– Хоруны собирай. Увезу в чем мать родила.
Коли у царя в семействе нестроение, в городе подавно. Москва переполошилась.
Вразнобой, не в урочные часы, там и сям звонили колокола.
Купцы позакрывали лавки. Позапирали ворота и двери домовитые люди. Разбойники беду рылом чуют, чуть что – уж в чужом огороде копают.
Борис Иванович Морозов в те дни прибаливал, но шубу на плечи, шапку на голову – и к государю с советами:
– Пока народ в Кремль не повалил, надо тебе самому к народу поспешить.
Алексей Михайлович и на Бориса Ивановича глаза выпучил:
– Все вы спятили! Что я скажу? Дураки воеводы с головой вас, православных, басурманам выдали? Ах как Москва-красна обрадуется! Воеводы у царя все бестолочи, а сам царь – олух!
Расстегнув на животе лиловый шелковый кафтан, Алексей Михайлович шагал по комнате взад-вперед, и через румяные щеки свирепо проступали костяк лица и желваки.