Бедная любовь Мусоргского
Шрифт:
А этот Мусоргский, то подчеркнутый щеголь, то в неряшливой шинели, - со слегка скуластым, упорным лицом, со стремительными глазами, мелькнувший среди Преображенских офицеров, был в чем-то иной, чем все. Точно он был не из того времени, в каком все жили, и какое общей силой создавали. Потому он и был чужим. Можно сказать, что неловкий офицер, потолкавшийся в полку и потом исчезнувший, жил в себе, отделенный от всех своей музыкой, или был существом из иного мира, где нет времени, где все вечно. И оттуда принес свою музыку ...
Дня через три полковой писарь принес Мусоргскому казенную книгу расписаться. Писарь долго дергал звонок,
В дворницкой, свертывая бумажку с махоркой, дворник сказал писарю равнодушно:
– Было бы сюды раньше зайти. Он съехавши, кто его знает куды. Запер квартеру и съехал. За квартеру заплачено...
Мусоргский уехал из Петербурга на другой же день после ухода Анны. Невыносимый страх, что Анна потеряна, не вернется, заставил его куда-то бежать. Искать у кого-то защиты. И в первом порыве совершенно детского отчаяния он поехал к матери в Торопец, под Псков.
Мать, Юлия Ивановна, в кружевных митенках, маленькая, востроносая, с бледно-голубыми глазами, легко красневшими от слез, с бесцветными, гладко зачесанными волосами, ходила, говорила и садилась так, точно хотела занять как можно меньше места на этом свете, поджаться до того, чтобы вовсе ее не было видно и слышно. Такой она стала, вероятно, от тяжелой жизни с покойным мужем, от нелегкой жизни со странным сыном. К ней очень шло ее скромное имя Юлия Ивановна. Одни называли ее безответным существом, другие - пустым местом. Мать давно привыкла ждать от жизни только внезапных ударов, неприятностей, как она называла. Для нее любой день был ожиданием: какой новый, темный гром грянет над ее головой, все равно, будь то уплата в банк за заложенную и перезаложенную тульскую деревеньку, или как на зиму вставить рамы, удастся ли засолить огурцы, или что намудрит опять в Питере Модя.
Юлия Ивановна не удивилась внезапному приезду сына, поздно вечером, когда тихий дождь в Торопце шумел, как будто на веки вечные.
Юлия Ивановна точно ждала, что он приедет именно такой, смертельно бледный, и будет стоять в прихожей в измокшей шинели. Она только поняла, что случилось что-то, если он приехал.
Маленькая мать казалась еще меньше перед высоким сыном. Она пометалась, собралась плакать:
– Модинька, как нежданно ...
Мусоргский взял ее крошечную руку в свои большие, мокрые от дождя руки, целовал молча. От горячих, доверчивых губ сына, она почувствовала, что этот человек в ее прихожей с половичками и двумя помятыми креслами красного дерева, - ее сын, ее сыночек, каким был всегда, и заплакала:
– Вспомнил меня ...
И тут же засуетилась (ее имя Юлия Ивановна очень шло к ней):
– Боже мой, и свечей не зажгла. Вымок как. Да как ты приехал?
Мусоргский стоял, стиснувши зубы. Он снял офицерскую фуражку, всклокоченная голова дымилась заметно. Он понял, что незачем было ехать сюда, нечего сказать матери, и никому на свете, нечего сказать о том, что с ним случилось.
Он узнал эти продавленные кресла, такие же скромные, поджавшиеся, как мать, и старое зеркало, повешенное точно нарочно, так высоко, чтобы в него не заглядывали, где колебались теперь смутно огни двусвечника.
– Я, мама, подал в отставку.
Вот гром и грянул. Юлия Ивановна даже перекрестилась, точно, правда, ударил гром, и ее ночной чепец, легонький, с воланами, подрожал покорно:
– Как же так, Модя, - без
– Так. Ни к чему мне полк ...
Он пошел в комнаты. Половицы знакомо заскрипели под его тяжелыми шагами, с покорной жалобой. Мать шла за ним и уже ждала нового удара: "только бы не выгнали, только бы сам ушел из полка".
Она суетилась бесшумно, накрыла стол чистой скатертью, усеяла его какими-то баночками, тарелочками, - всего много и все очень мелкое, как она сама, соленые груздики, огурчики, накрошенный лук, холодные пирожки, варенье на блюдцах, крыжовник и красная смородина, а когда суетилась, половицы поскрипывали так нежно, точно пришептывали: "Юленька, Юленька".
Часы со стальным циферблатом тоже стучали мелко, чем-то похоже на мать. Мусоргский узнал выгравированную английскую надпись, неразборчивую, в кудрявых завитках, с красивой заглавной буквой L. Слегка дрожащия стрелки показывали половину одиннадцатого, и он подумал, что часы, вероятно, остановятся, когда мать умрет. Странно, почему так бывает, что часы останавливаются вместе с жизнью человека. А вот у него остановилась жизнь, но он живет.
– Модинька, что же ты... Шинель-то, голубчик, сыми.
Он так и сидел в сырой шинели, с фуражкой в руке, точно зашел сюда случайно и уже собирался уходить.
– Да, конечно... Вы не хлопочите, мама, я ничего не хочу.
– Как же, с дороги.
Юлия Ивановна снова собралась заплакать, слегка толкнула его в плечо маленькой ручкой:
– А ты, Модя, скажи... Ты играл там? Ты может быть проиграл ...
Она еще хотела сказать: "И тебя выгнали?" Но он догадался с грустной улыбкой:
– Не беспокойтесь, мама. Меня не выгнали из полка. Ничего особенного. Просто я решил по настоящему заняться музыкой.
В Торопец, к матери, он кинулся в первом порыве отчаяния, когда почувствовал, что жизнь после ухода Анны опрокинется, как дорожная тележка, под овраг, и пойдут бессмысленно рвать, биться кони, - он бросился к матери, точно одна она могла остановить, изменить то, что надвинулось неминуемо.
И еще в прихожей понял, что никому не остановить его судьбы. Получилось так, что он приехал к матери просить денег. Надо же как-нибудь жить, если заняться музыкой. Так решила и Юлия Ивановна, что новым ударом грома будут разговоры о деньгах. У нее, правда, нет денег, о прошлый месяц заняла в банке ассигнациями, в тульской деревеньке у его брата хозяйство в расстройстве, нынче платить по закладной, и в Торопце ремонт есть, завалились отцовские аглицкие сараи (тоже выдумывал все, кому в Торопце надобны аглицкие сараи), из полиции приходили, чтобы чинили.
Мусоргский дурно понимал, что такое говорит Юлия Ивановна о сараях и квартальном. Ему было неловко, и как-то жалобно, на себя и на мать, зачем приехал, напугал, попусту заставил ее тревожиться всеми бесчисленными тревогами, точно бросил камень в затаившуюся воду, и вот пошли ходить круги, закачалась тина, ил.
Утром, на другой день, на широкой улице, где стрела ласточек с легким свистом низко носилась над пыльной дорогой, Мусоргскому показалось, что никто здесь не ходит, и не пройдет больше никогда. Крапивник, отблескивая, сумрачно шумел у обширной Торопецкой стены. В расщелинах широких башен из плитняка, сухие травины неслись по ветру, как гривы, с тем же пустынным сумрачным шумом.