Бедная любовь Мусоргского
Шрифт:
– Плачь, ничего, я сам плачу... Мы навсегда друзья на этом свете, даю тебе мое честное слово.
И рукавом вишневой косоворотки утирал ей лицо.
– Пылища какая, фу, пропасть, вся в разводах, прямо негр ...
Еще плача, разгоряченная, ослабевшая, она рассмеялась. Чтобы еще больше рассмешить ее, он надел на голову пехотный кивер, проломленное кожаное ведро с Бородинского поля, когда-то приглянувшееся на толкучке, от пыли чихнул, уронил со звоном железный палаш, Екатерининскую саблю, тоже с толкучки.
– Вот возьму и зарублю тебя саблей!
– плача
Внезапно она сунула обе ноги в его пыльный офицерский сапог, валявшийся тут же, лихорадочно опоясалась драгунской саблей и, гремя и путаясь, смешно запрыгала из угла в одном сапоге, как птица со связанными крыльями.
Она кричала с сияющими глазами счастливо:
– Здравия желаю, ваше благородие!
И стучала о пол то палашом, то черешневой трубкой. Он вдруг решил, что это цирк, а он клоун. В дурацком колпаке из газетной бумаги, с нестройной гитарой, он прыгал за нею, диким голосом пел, нелепо, по-итальянски :
– О, мама миа, миа, кара...
Потом они устали и оба мылись на кухне под краном. Анна совершенно заигралась, визжала от холодной воды.
Когда она, как дикая кошка, забилась в ужасе в угол и потом, тоже, как кошка, разыгралась, в ней проснулось со всей чистотой то, что должно было быть затоптано в ней бесследно. Точно свернулось время, как свиток, или еще не было ее жизни, и вот она начинается снова, как в ее детской игре с тряпичной безглазой куклой.
Анна все забыла, всему поверила и отдалась чистому свету, вдруг осенившему ее изнутри. Точно с чистой игрою пробудились в ней все чистые матери, бывшие в ней до нее, и сама Пречистая Матерь-Дева.
Ночью шел дождь, но они решили выйти на прогулку.
Было начало марта. В Петербурге после оттепели уже настала, казалось, необыкновенно ранняя весна. Снег сошел с мостовых.
Небо над Невой было сырое, светло-зеленое. Это было обманчивое время. Нева еще не тронулась, стыла в громаде льда, окутанная туманом.
Они пошли под тонким дождем на Аптекарский остров. Там уже пахло землей. На дорожках, по весеннему скользила глина. Он накрыл Анну шинелью. Дождь утих и они сидели на скамье, над Невою, смотрели, как занимается заря.
На мокрой скамье были от зари румяные, влажные отблески. Так, накрывши шинелью, он вел ее и домой. Зеленоватая тишина рассвета звучала огромно и ясно.
Дома она стала готовить чай, а он как был, в серой шинели, сел за стол. На Аптекарском острове, когда занималась заря, он услышал всю сцену коронования для своей симфонии в образах, о душе царя Бориса, какую напишет теперь без сомнения. Он понял движение всей сцены с фригийскими ладами хоров.
Анна принесла горячий чай, села перед ним на стол:
– Правда, Модест Петрович, я могу служить тебе хорошо?
Она точно стыдилась называть его на "ты" и если так говорила, всегда добавляла с каким-то детским уважением его имя и отчество.
– Я буду за тобой заместо прислуги ходить.
– Хорошо, ходи, только теперь пойди спать. Мне очень хорошо работается.
Она послушно отошла, что-то скромное и послушное, слегка недоумевающее, было теперь
С радостной охотой она отдалась домашним чувствам. Оказалось, она любит штопать. Все его пуговицы были крепко пришиты, все носки пересмотрены и рубахи заплатаны. Проснулась ли, правда, в ней капля крови щепетильных англичанок, но она стала до строгости следить за чистотой. Из-за опрятности она была требовательна неумолимо: бумажки теперь нельзя было бросить на пол.
С утра выколачивала она коврик, пледы, потом бегала в лавки, стряпала, легко напевая. Мусоргский очень любил ее в такие минуты, и боялся спугнуть в ней что-то.
Раз он застал ее в прихожей. Дочь прачки, девочка лет шести, принесла снизу корзину с бельем. Анна посадила девочку на колени, и слушала, как та, совершенно серьезно и строго, слегка поблескивая карими глазами, рассказывала сказку о колобке:
– Колобок, колобок, покатись колобок, - говорила девочка, вполне веря тому, что рассказывает, и от желания рассказать как можно точнее шевелила пальчиками озябших рук и покачивала ножкой.
Мусоргский заметил, что башмаки у девочки грубые, такие же, как у Анны, только крошечные, сиротские.
– Но ты послушай, Модя, как она чудно говорит, - улыбнулась Анна, прижимая девочку к себе.
Мусоргский тоже послушал старательный рассказ о колобке.
Потом, когда маленькая прачка ушла, Анна, отвернувшись к окну, заплакала тихо, стыдливо.
Мусоргский не утешал ее. Он страшился спугнуть, рассеять застенчивый свет, наполнивший ее. Он стал говорить о своей работе, как удачно идут Кромы. Он рассказал, что такое Кромы и кто царь Борис, и кто несчастный царевич Феодор с царевной Ксенией и Самозванец, и убиенный отрок, царевич Дмитрий. Она перестала плакать, слушала его внимательно.
В дни такого осторожного пробуждения Анны Манфред, на дверях квартиры Мусоргского всегда была приколота записка; "Дома нет". Листок уже начал желтеть.
Военный лекарь Бородин, с озябшими синими глазами, как-то поднялся наверх к Мусоргскому. Он хотел рассказать ему, что задумал целую музыкальную поэму, тоже в образах, столкновение сжигающей Азии и кроткой Руси, что-то о князе Игоре. Бородин прочел на дверях записку, постоял, потирая маленькие руки, и, посвистывая, стал спускаться по темной лестнице. Ушел.
После домашней суеты, Анна сидела обычно на соломенном стуле в прихожей (у нее был такой теплый угол, около печки), как бы дремала с открытыми глазами, скрестивши руки, вернее, охвативши пальцами худые острые локти, и слегка покачиваясь. Ее тонкое лицо становилось тогда, как у сомнамбулы, следящей за сокровенным видением. Строгая сухость проступала на ее лице, а глаза светились печально.
Это случилось в конце марта, когда снова стали морозы, с пронзительным ветром.
Мусоргский решил сделать Анне сюрприз, поехать к венскому башмачнику Вейссу, на Невский, выбрать для нее самые лучшие башмаки. Он уже приглядел одни, на каблучках, на двенадцати пуговках, верхи, по новой венской моде, вырезаны продолговатыми сердцами.