Бедный Павел. Часть 2
Шрифт:
— Да, понятно, отец Трифон! Что же тут не понять! — криво усмехнулся я.
— Так, значит, со мной разобрались, давай о тебе поговорим, Павел Петрович! Что у тебя на душе за камень? — я видел, как пристально он всматривается в моё лицо, как внимательно он прислушивается к моему дыханию. Я видел, как судорожно сжимаются его узловатые пальцы на посохе. Я понимал, что он ждёт от меня ответа честного и не стал обманывать его ожиданий.
— Страшно мне, отче! Привыкнут люди-то к кнуту и прянику, снова начнут свой карман впереди общего ставить! Погибнет государство наше! Вот чего
— Сын мой! — мягко улыбнулся мне монах, — На такое дело тебя Господь и избрал! Твоё дело вести за собой! Много ли человеку надо? Жить лучше и замечать это! Знать, что за доброе и злое ему воздастся сторицей! Ты это сделаешь!
— А вдруг не вынесу тягот, ошибусь в чём-то важном, занедужу тяжко, али умру… Как тогда предстану на Страшном суде, не выполнив возложенного?
— Вот оно как, сын мой… — Трифон улыбнулся грустно и снова приблизил своё лицо к моему, — Слышал ли ты, что людишки московские повадились ходить на могилку покойной жены твоей, просить её о помощи в здоровье и делах?
— Да, отче, слышал…
— Не противься, сын мой, почитать её будут, как местную московскую святую [109] . Давно бы уже её святой назвали, но тебя бояться огорчить! — я был огорошен. Мне всегда казалось, что Маша — моя, только моя. Я головой понимал, что захоронение её почитают, но в душе не придавал этому значения. А здесь… Видимо, что-то такое отразилось на моём лице, и Трофим протянул руку и погладил меня по голове.
— Молод ты ещё как! И любишь ещё её — вижу… — так это было проникновенно, что слёзы навернулись на мои глаза.
109
Святые в православии разделяются по распространённости и масштабу почитания на местнохрамовых, местноепархиальных и общецерковных.
— Я ведь виноват в её смерти, отче! Я не должен был… — Трифон гладил меня по голове, одновременно грустно и ласково улыбался. Он говорил мне о путях Господних, об испытания Его, об ошибках, что мы совершаем, и никто не скажет, зачем нам даётся то или иное испытание. И моё испытание именно такое, и я должен его пройти с достоинством. Я делаю это. И так должно быть и дальше! А я верил ему, почему-то не мог не верить. Наконец он улыбнулся ещё раз и уже строго спросил меня:
— Знаю я, женился ты, сын мой!
— Да, отче!
— Так почему же жену свою, коя была не веры православной, не присылал к матушке Иулиании, чтобы поучила та её вере истинной? — я, виновато опустив голову, попробовал что-то объяснить про спешку, о мамином желании поскорее найти мне супругу, про наследника, что нужен империи, наконец, про свою апатию. Трифон слушал меня, качая головой, дождался, что я замолк, перечислив все аргументы, и резюмировал:
— Значит, решил, что всё само пойдёт. Выпустил удила уз рук… — я только поморщился от его правды. Он пристально посмотрел на меня и сказал, — Помни, сын мой, что Господь помогает только тем, кто сам старается! Думал ты, сын мой, что, коли женой твоей стала, стало быть, должна быть твоим другом и помощником в делах?
— Думал,
— А что так? Ведь Екатерина Алексеевна никак твоему батюшке другом не стала? Почему же ты так решил?
— Сам не знаю, отче!
— Что не знаешь-то? Людишек на свою сторону переводишь, управляешь ими, ведёшь за собой, а с девкой не сладил!
— Наверное, всё казалось, что как-то само должно…
— Само… А коли она не шибко умная? Да напугана! Как же в чужую страну привезли, даже не показали-не рассказали! А ещё в твоей скромности жить!
— Думал я об этом, отче…
— И что думал-то?
— Попробую объяснить ей всё, может, и вправду…
— Может, и! Девка-то совсем молодая, многого не видит, многого не понимает! Или же пусть пострижётся. Я-то тебя не осужу… И Платону накажу, чтобы не осуждал. Да и чтобы в вере крепче стоял! Ишь, чего удумал, окрестил девицу, оженил, а кто же ей Бога-то в душу вложит? — корил он меня, а я принимал его слова как должное. Платон был политиком и даже очень неплохим, и это мешало ему сейчас быть мне полноценным духовным учителем. А вот Трифон не боялся ничего, говорил мне в глаза правду, причём был очевидно очень умён, образован и просто мудр…
— И ещё тебя спрошу, Павел Петрович! — хитро улыбнулся мне монах, — Ты вот слова русские любишь, те же приказы возрождаешь, чины Петровские отменяешь, Ивана Грозного в святые продвинул, Ярослава Мудрого и прочих Рюриковичей чтишь. Это порыв души твоей?
— Отче, я всё это не только по страсти своей творю! Те, кто к европейским словечкам, да привычкам тяготел, по большей части на Камчатку уехали, а вот для Московских дворян, да прочих — именно русские названия ближе и роднее. А уж крестьянам все эти коллегии да камергеры родными так и не стали. Я не Пётр, в шею гнать страну в Европу не желаю, да и зачем, как дикарям, в мелочах стремиться на кого-нибудь походить? Россия-то всегда промеж Востока и Запада стояла, и своими традициями тоже гордиться может!
— Понял, я тебя, сын мой. Понял… Что же сказать, получилось у тебя — истинно, для московских жителей твой возврат к обычаям старинным мёдом для души стал, последней каплей, которая их к тебе повернула!
Как-то легче я себя почувствовал после беседы с отцом Трифоном. Словно в детстве — отец по голове погладил, объяснил тебе ошибки, подсказал, как дальше быть, да ты ещё и под защитой его.
— Ах ты ж! Стой! — Зыков стряхнул полудрёму, в которой пребывал последние два часа и выпрыгнул из возка, не дожидаясь полной остановки, ямщик только выругался на беспечного офицера.
— Степка! — Иван был уверен, что разглядел среди дорожных рабочих своего старого знакомого — Степку Маркова. Десятник, который следил за трудами по строительству моста через речушку в окрестностях Весьегонска, зло оскалился, но увидев мундир офицера, тут же изменил настроение.
— Ваше Благородие! Чем обязаны?
— Голубчик, я поручик Зыков! Это у вас Степан Марков? — он ткнул рукой в сутулого рабочего, что тащил бревно к проруби.
— Так точно! Марков! Осуждён на два года каторжных работ.