Белые шары, черные шары... Жду и надеюсь
Шрифт:
— А-а, поехали! — с бесшабашной, веселой решимостью сказала Фаина Григорьевна, словно соглашалась на бог весть какой сумасбродный поступок.
Все-таки они еще колебались, еще раздумывали, но тут явились к Фаине Григорьевне новые гости. Их было двое, они были молоды и влюблены друг в друга — в институте, где они работали лаборантами, их звали «Маша плюс Саша». Они так и вошли сейчас в комнату, держась за руки, и словно принесли с собой атмосферу юношеской влюбленности, открытой и радостной. Они как будто говорили всем своим видом: посмотрите, как прекрасно быть молодыми и влюбленными. И чувство грустной зависти кольнуло вдруг Решетникова —
— Товарищи, товарищи! — воскликнула Маша. — Ну что вы сидите в комнате, на улице так хорошо — просто прелесть! А ну-ка одевайтесь — пошли, пошли!
Она затормошила Фаину Григорьевну, схватила за руки, потянула за собой из комнаты.
— Перст судьбы, — сказал Лейбович. — Едем.
— Едем, — сказал Решетников.
Надежда еще раз увидеть Таню вдруг захватила его, вдруг показалось ему, что сегодня, в этот вечер, возможно любое чудо: даже утраченное чувство может еще вернуться.
Они шумно спустились по лестнице, со смехом втиснулись в троллейбус — оживление по-прежнему владело ими, эта неожиданная поездка еще больше усиливала ощущение, будто вернулись студенческие времена. Тогда им ничего не стоило махнуть вдруг за город, или майской ночью отправиться купаться на Неву, или бродить до утра по набережным…
…И сразу ожил полупустой вагон электрички, стал веселым и шумным, едва только они ввалились в него. Сколько раз отправлялись они вот так — студенческой группой, а то и всем курсом — на стройку ли, в колхоз или в туристский поход, и всегда это было для Решетникова как праздник. Песни, галдеж, хохот. И сейчас, казалось, и песен-то уже не осталось, которых бы не пели сегодня, но вот говорил кто-нибудь: «А эту помните?!» — и запевал первый куплет, и все подхватывали, подпевали — уж если кто-то один из них знал песню, так ее обязательно знали и остальные, общие у них были песни… И конечно, не обошлось дело без историй о том, как Саша Лейбович, будучи студентом, страдая от хронического безденежья, воевал с железнодорожными ревизорами. О его изобретательности ходили легенды. Рассказывали, будто однажды, завидев ревизоров, он содрал с головы кепку, взлохматил волосы и пошел по вагону, гнусавя «Раскинулось море широко». Пассажиры кидали ему в кепки медяки, а ревизор, брезгливо покосившись на его затасканное, с потертыми обшлагами пальто — опрятностью в одежде Лейбович никогда не отличался, — посторонился и пропустил его. После, когда ревизоры ушли, Лейбовичу пришлось возвращать пассажирам деньги.
Конечно, и присочинить и приврать в этих своих историях Лейбович был мастер, расписывал и что было и чего не было, но ему прощали — уж что-что, а посмешить он умел.
И чем ближе подходила электричка к поселку, где жил Левандовский, тем шумнее, тем необузданнее становилось их веселье. Словно теперь, когда они были близки к цели, они оробели, засомневались, как встретит их Левандовский, не слишком ли легкомысленной, мальчишеской выходкой покажется ему их неожиданное появление, и старались скрыть, заглушить эту свою робость, старались ободрить себя.
Они высыпали на заснеженную платформу, электричка умчалась дальше, прорезая дорогу мощным лучом света, отшумела и затихла вдали, и на минуту они замерли, пораженные наступившей тишиной.
В темноте тянулись вверх, едва освещенные пристанционными фонарями, могучие сосны, черное небо, казалось, клубилось возле самых их вершин. Стоял легкий морозец, но слабый ветер уже утратил
Каждый раз, когда Решетников после долгого безвыездного пребывания в городе вдруг вырывался за его пределы, его охватывало чувство почти суеверного, торжественного восторга. «Да как же можно забывать, что существует такое?» — думал он.
— Мальчики, чувствуете, весной пахнет? — сказала Маша.
Она нагнулась, подхватила горсть снега.
— Ой, смотрите, как хорошо лепится! — И совсем детское ликование прозвучало в ее голосе. Как будто девочка-пятиклассница выскочила на большой перемене в школьный двор и изумилась первому снегу. И как тут удержаться, как не слепить снежок, как не угодить им в чью-нибудь спину?..
— Ах ты так? Без объявления войны? — закричал Саша. — Ну, тогда держись.
И началось, и пошло! Засвистели в воздухе снежки — только успевай увертываться. И не разберешь, кто за кого, кто против кого. Увлеклись, разгорячились, извалялись в снегу — не остановишь. Напрасно увещевала их Фаина Григорьевна — ну дети, ни дать ни взять, самые настоящие дети — только град снежков обрушился на нее.
Так гурьбой, с хохотом, приближались они к даче Левандовского. И только у калитки опомнились, остановились отдышаться, начали поспешно отряхиваться. Ничего себе, хороши — в таком виде врываться к человеку на ночь глядя!
Никогда раньше не приходилось Решетникову бывать здесь, и никогда бы не набрался смелости он один явиться сюда вот так, без приглашения, а вот вместе, оказывается, все и проще, и легче…
Калитка была не заперта, Фаина Григорьевна прошла вперед, и все остальные, уже присмиревшие, притихшие, потянулись за ней. Они еще стучали ботинками по ступенькам, еще топтались на освещенном крыльце, обивая с подметок снег, когда дверь дачи вдруг открылась и появилась Таня. Она была в распахнутом пальто, в небрежно наброшенном на голову платке, словно куда-то собралась бежать и теперь вот остановилась, в недоумении вглядываясь в нежданных гостей.
— Вы?.. — сказала она. — Вы уже знаете?
— Что знаем? — спросила Фаина Григорьевна. — Танечка, что знаем?
И тут Решетников увидел, как Танино лицо кривит какая-то странная, судорожная улыбка, словно она противилась, не хотела улыбаться, и не могла справиться со своим лицом.
— Да умер же.. — сказала она и заплакала, закрыла лицо руками. — Папа умер…
ГЛАВА 6
Двери института были широко распахнуты, в глубине вестибюля белела парадная мраморная лестница. На тротуаре, возле подъезда, толпились любопытные.
Сюда, в эти двери, профессору Левандовскому предстояло войти победителем, по этой мраморной лестнице предстояло подняться в свою лабораторию…
Теперь в эти двери вносили гроб с его телом.
Гроб был тяжелым, металлическая ручка врезалась в ладонь Решетникова. Справа, по ту сторожу гроба, тяжело дышал Алексей Павлович. Его мучила одышка, нездоровая бледность разливалась по одутловатому лицу. Впереди, перед Решетниковым, маячила широкая спина Новожилова. Кто был четвертым, он так и не смог потом вспомнить. Да и все похороны остались в его памяти как цепь разрозненных, отрывочных картин.