Белые шары, черные шары... Жду и надеюсь
Шрифт:
Или с ним самим произошло что-то странное — слова вдруг утратили, потеряли свой смысл. Он слышал их и не понимал. Так бывало в детстве, когда от долгого повторения какого-нибудь слова внезапно исчезал его смысл, оно превращалось только в набор звуков. Подобное превращение пугало его, приводило в смятение его детскую душу — словно ему вдруг приоткрывалась шаткость, неустойчивость, относительность его человеческих связей с внешним миром.
И теперь с ним творилось нечто подобное.
Да что же это за слова такие, что они выражают, что значат? Да как же мы будем вечно помнить, если мы сами не вечны? И что это означает —
Человек же умер! Вы же любили его, Алексей Павлович, так скажите об этом! Вам же плакать, Алексей Павлович, хочется — так плачьте!
Человек умер!
Да не прячьте вы, Фаина Григорьевна, слезы! Плачьте!
А может быть, и слов никаких не нужно, может быть, помолчать лучше? И пусть играет оркестр — покойный любил Бетховена.
— Слово предоставляется профессору Рытвину.
Ага, ошибся, оказывается, Решетников, когда думал, что тот так и простоит скромно в сторонке. Не из тех людей Рытвин, кто остается в тени.
— Дорогие друзья! Сегодня мы прощаемся с замечательным ученым Василием Игнатьевичем Левандовским. Многие знают, что на протяжении нескольких лет мне выпадала честь быть его оппонентом. Мы часто, как говорится, скрещивали копья в научных спорах. И надо прямо признаться, не всегда эти битвы проходили безболезненно. Но вот сейчас, стоя у гроба нашего незабвенного Василия Игнатьевича, вместе со всеми скорбя о его безвременной смерти, я могу от всего сердца сказать: я горжусь тем, что у меня был такой противник! И если мне удалось что-то сделать для нашей науки, если я чего-то добился, то этим я во многом обязан тому, что рядом жил и работал такой выдающийся ученый, как Василий Игнатьевич Левандовский, тому, что я постоянно ощущал его пристальный интерес к моей персоне…
Ах, вот каким ветром теперь подуло! В чем, в чем, а в чутье этой сволочи не откажешь.
И вот он уже достойно отходит от гроба, горестно сморкается в ослепительно белый платок, обводит присутствующих скорбным взглядом, проверяя, какое впечатление произвела его речь.
— Товарищи, есть ли еще желающие сказать слово прощания?
И тишина наступает в зале. Только звучит еще в ушах захлебывающийся тенор Рытвина. Неужели так и останется за ним последнее слово?..
— Разрешите?
Решетников как-то нелепо, коротко взмахнул рукой, точно школьник, потянувшийся было отвечать урок, да вдруг испугавшийся, раздумавший на полпути.
— Пожалуйста, прошу вас.
Решетников шагнул вперед, увидел в толпе печальные большие глаза Вали Минько, увидел поникшую голову Алексея Павловича, застывшее лицо Тани Левандовской…
— Товарищи! — сказал он. — Сегодня мы прощаемся с человеком, которого любили, с человеком, который был нашим учителем.
Он произнес эту фразу и со страхом услышал, как вяло, невыразительно звучит его голос. Еще минуту назад ему казалось, что он выскажет то, чего не сумели сказать другие. Что у него готовы такие слова, которые потрясут всех. Теперь он знал, что ошибся. Теперь он знал, что то несоответствие, которое тяготило его все время, пока он находился в этом зале, было и в нем самом. Несоответствие между тем, что он переживал сейчас и чувствовал, между той болью, от которой сжималось его сердце, и теми словами, которыми он пытался выразить эту боль.
— Еще несколько дней назад, — говорил он, — я встречал Василия Игнатьевича на вокзале, когда он вернулся из Москвы. Он рассказывал о своих новых планах, он был так увлечен своей новой работой, он был так уверен, что осуществит ее… И вот сегодня мы провожаем его навсегда. И нет теперь у нас большего долга, чем продолжить то, чего не успел сделать Василий Игнатьевич…
Решетников продолжал говорить, но внимание его вдруг привлек маленький бумажный ярлык, белевший с краю ка снятой крышке гроба. «Заказ №… Размер… Цена…» — было написано на нем.
«Размер… Цена…» — повторял про себя Решетников. Он старался разглядеть цифры, которые были проставлены в этом ярлыке, он весь сосредоточился на этом занятии, он почувствовал, что сбивается, теряет мысль, он отводил взгляд и снова возвращался к белому лепестку на красной материи, обтягивающей крышку гроба, как будто этот бумажный листок мог объяснить ему что-то очень важное.
Он замолчал, пауза затягивалась. И было непонятно, то ли он закончил свою речь, то ли собирается сказать что-то еще. В зале стояла тишина. Все ждали. А Решетников все не мог оторвать глаз от аккуратного белого ярлыка.
И вдруг он быстро наклонился, протянул руку и оторвал этот листок. И отошел от гроба.
Панихида закончилась.
Тяжелые венки, увитые лентами, поплыли к дверям. Гроб подняли и понесли к выходу.
Всю дорогу до кладбища, сидя в автобусе, Решетников молча смотрел в окно. Он был недоволен собой, он ругал себя за то, что сунулся выступать, и от этого все тяжелее, все тоскливее становилось у него на сердце. Вдруг нахлынуло, вдруг вспомнилось все то горькое, что выпало на его долю в жизни.
Мать его даже не похоронили. Завернули, зашили в простыню, положили на санки. Митя помнил, как эти санки покупали они с отцом перед войной в магазине на Невском. Сколько тогда было радости! Кто мог подумать, что на этих же санках Митя вместе с теткой повезет маму на кладбище. Но не сумели они добраться до кладбища, выбились из сил на полдороге. Так и остались санки стоять на заснеженной, пустынной улице. И хотя что он мог тогда сделать, разве что упасть рядом с санками в снег и умереть, замерзнуть, а до сих пор не может простить себе Решетников, что подчинился тогда тетке, послушался, ушел.
Сколько раз потом просыпался он посреди ночи и видел эти одинокие, брошенные санки и худенькое мамино тело в белой простыне, медленно заносимое снегом, — и нестерпимой казалась мука этого воспоминания, казалось, никаких сил человеческих не хватит, чтобы выдержать, вынести такое. А вот вынес.
Решетников заставил себя не думать об этом, и мысль его перекинулась опять на Левандовского.
Вспомнилась ему вдруг одна обида, нанесенная при нем Василию Игнатьевичу. Было это на каком-то собрании в пору торжества Рытвина. Левандовский попросил слова, хотел он выступить во второй раз, ответить своим критикам. Он уже поднялся и пошел к трибуне, когда его остановил голос Рытвина: «Василий Игнатьевич, зачем же? Нам и так все ясно. Не будем тратить времени, оно нам дорого». Детская обида и растерянность вдруг промелькнули на лице Левандовского, он обернулся к залу, словно ища защиты, но в следующий момент уже овладел собой, спокойно пожал плечами и опустился в кресло. Однако это мгновенное детское выражение растерянности, столь неожиданное на его крупном, сильном лице, запало в сердце Решетникова…