Бездельник
Шрифт:
– Ну а все-таки - откуда тебе знать, может, они свободны?
– Нет, свобода - это фильтр, осознание и результат осмысления всего того, что не имеет смысла. Они не свободны, потому что у них нет самого главного - инструмента, метода - критического мышления. У киномана, например - потом что он вышку получает, у бороды - потому что он ничего не знает, кроме работы - у него нет досуга, это ужасно... Хотя, самое главное тут - желание... Ну да ладно...
– Ты потому и отчислился?
– Я не отчислялся, я просто ушел, как только понял, чего они добиваются. В том числе - и своими песнями про то же - про критическое мышление, но в этом случае за заботой как обычно скрывается контроль. Я изучил, как это работает, успев уйти до того, как стал идиотом. Когда новая информация перестает поступать - работа окончена. Ты вон - покалеченный со своей внутренней эмиграцией - спасла, видимо, классически... хах... ментальный диссидент!..
Из темноты
– ...ага, рассказывай мне про озера... я однажды видел, как взрослые сварили манагу, а утром в той же невымытой посуде - картошку и съели вместе с детьми. И что же - всех въебало... Всратые мамаши вызывали детям "скорую"...
Со стороны подъезда появляется толстый тип в футболке и шортах и орет им:
– Где тут, блядь, правые, где левые, анархо-капиталисты?!
– все смеются, даже Артур слегка ухмыляется и говорит мне:
– Ты пойми, я просто хочу стать абсолютно свободным - единственное, что нужно от жизни... "для всех, даром, и пусть никто не уйдет обиженный..." хах...
– в свете фонаря я вижу, как он улыбается, а потом кивает в сторону далекой ТЭЦ.
– ну, или пасть в жерло индустриального вулкана!
– и смеется.
– Пошли, я замерз.
Сидели еще долго - если не до первых петухов, то до первых автобусов. "И опять Полярная звезда в упор и горько глядела на свою заблудшую землю. И опять все корчилось и болело..."
***
В итоге утро наступает в обед-ближе к вечеру. Продираю глаза и, не рискнув зайти в туалет Андрея, иду к соседям - к Лере и Гагарину. Они работают по ночам в типографии и уже проснулись после смены. У них я умываюсь, и мы ставим чайник. За окном изредка мелькают чьи-то ноги, прерывая горячее солнце - чудится, будто оно быстро-быстро моргает, будто в глаз ему попала соринка.
Что ж, не хочу мешать. Забрав рюкзак и одевшись, выхожу на успевший озвереть мороз - кажется даже скребущий и коробящий металл авто. Окрест опухоли здания МЧС мечутся в жажде поскорее добраться с работы домой все те же машины вперемешку с людьми. Дворами долго, словно оттягивая, выхожу, наконец, к дороге, но путь к тому времени уже почти окончен.
В темнеющей вечерней дымке меня встречают детский городок и "ракушки". Околевшими пальцами достаю ключи и попадаю в подъезд. Каждая ступенька, ведущая на третий этаж, все сильнее тревожит сердце и в то же время - будто бы усмиряет волнение. Дверь в тамбур. Лук. Две двери в квартиру: металлическая и обитая дерматином деревянная. Родной запах, вешалка у порога с бабушкиными шляпкой и курточкой - явно не по погоде - и, что забавно, с зонтиком. Комнаты почти пусты, осталось совсем немного мебели - пара шкафов, тумба да матрац. Перетаскиваю его в гостиную и сижу в тишине. За окном через дорогу мигает зеленое свечение аптечного креста, разливаясь изумрудами по тротуарной наледи. Раз в несколько минут проезжает автобус. И всё машины, машины, связанные друг с другом лучами фар и скользящие неуправляемой тревогой отблесков взошедшей луны. Редко проскрипит снег под окнами, кто-нибудь рассмеется, кашлянет, рявкнет. Вот - пришла соседка Вера. Вот - загремел лифт. Ну, или скрипнули пружины матраца...
А чего я ушел-то? А потому что чужой. Да чего тут нового - когда мы ездили в тот же Томск - всю дорогу что туда, что обратно я просидел рядом с пустым креслом - оно виделось мне тогда зияющей дырой, когда вокруг все гудело и тряслось от хлещущей через край ночи, мне же ничего в горло не лезло, иссякли слова, и я все выходил в прохладу заправок пустых трасс и спящих у обочин фур с алыми стоп-огнями, сбегающими в северное сияние темных луж. И будто что-то нас догоняло, от чего нужно было бежать и снова возвращаться в автобус. И в открытое окно вихрем залетали звезды, сгорая ароматами равнин, изрытых колеями ветра вплоть до мудрых морщин холмов. Не то чтобы я жалуюсь или слишком этим отягощен - теперь, много позже, я понял, чт'о тогда мне было отпущено, чт'о было дано - мне позволили остановиться и спокойно, не торопясь, подумать, и при этом земля продолжала движение, будто за меня - помогая, давая передышку - дескать, отдохни - я поведу (тебя), я справлюсь, не тревожься - ничего не рухнет, а пасть не достанет своими зубами, - и я с великой благодарностью принимаю это всем сердцем... Но все же мне не вполне ясны причины, ведь я был не против с кем-то поговорить, научиться этому...
И, что самое смешное, поехал-то я не один.
Это был музыкальный фестиваль, проходивший в каком-то поле под Томском. На утро после первородной ночи мы вернулись в город, и как-то все разбрелись, и тогда я пошагал по Ленина мимо бесконечных памятников Кирову, заглядывая в проулки и подворотни, в одной из которых из окна пела скрипка, и я даже остановился послушать, пока не смутился грузчика в футболке "Iron Maiden". И пошел дальше - мимо соседствующего с детской музыкальной школой и сквером памяти жертв политических репрессий музеем следственного комитета НКВД, зайдя по пути в китайскую забегаловку, где повар без остановки орал и переругивался с официанткой в ж'аре кастрюль, и оба черпали в этом безудержную энергию и только так могли пережить час-пик, и только так рождались бесконечные рис и супы, и прочий частокол палочек и звон чашек. А потом - снова улица - лавки, красота домов, мошка, студенты и абитура с родителями, и постоянный почему-то соблазн сравнить с Северной столицей - какой она была, возможно, на заре, а потом томское время отказалось дальше идти, и нагрянули Передоновы; затем улица разлилась набережной - такой же, как и во всех наших городах - с детьми, обезьянами, пивом и оглушающей музыкой, тонущей в канаве речки, ободрав колени о разбитый бетон. Разве что здесь - изуродованный Чехов, и рыбаки более тихи. Поплутав по барачной Татарской - барачное барокко - выхожу на красивейшую мечеть красного кирпича. Дальше - кампус университета - величественно утопший в роще, где деревья не знают под собой, к счастью, ничего, кроме зарослей - никакого тебе паршивого газона - все это хотя бы внешне располагает учиться...
Я бродил один - один за долгое время, грязный и одетый в обноски. И чувствовал себя превосходно. Мне даже казалось, будто я стал легче, выше и более... бесплотным что ли? Конечно, это было не так, но тем не менее... Тогда я действительно понимал, что быть одному - не так уж и плохо. Мне всегда нравилось одиночество, просто по сей день не хватает умения справляться с ним. До того, как завернуть в рощу, в одной из подворотен я увидел, как на красивой алой пожарной лестнице курит ч'удная девушка, трудящаяся, должно быть, в соседнем кафе - почему-то в тот момент я и понял, зачем поехал в этот город - чтобы в толпе побыть спокойно одному. Ведь толпа толпе рознь - в этой я мог не тревожиться. Будь она сборищем футболистов, "золотых" или тех инициативных сволочей, что наполняют летние лагеря соответствующего толка - ждать тогда беды. Та толпа, в которой поехал я - с оговорками, но была своей. Именно это позволило мне после четырех лет невыносимой тоски восстановиться за выходные. А проживи я в какой-нибудь Турции хоть десять лет - не помогло бы ни капли.
В ряду самых главных людских недостатков - неспособность и нежелание оставить в покое - воистину закрепилось среди лидеров. Если бы каждый знал меру - всем жилось бы легче. И гораздо меньше народу ударялось бы в крайности - это было бы просто ненужно... Покоя-то я как раз последние четыре года и не знал, за редким исключением - вечно кому-то что-то должен, вечно и всюду кому-то что-то от тебя надо. И поэтому нет ничего удивительного в том, что весь фестиваль я просидел в закрытой палатке, читая книжку - наконец-то всецело именно ту, которую хотел. И это было замечательно. Иногда мир должен уменьшиться до двух квадратных метров...
На кампусе мое передвижение петлей заканчивается - в ботаническом саду натыкаюсь вдруг на своих, "а я уж было думал утопиться в Томи..." - говорю, и мы идем в какой-то бар, где все снова пьют, а мне снова ни капли не лезет в иссушенное горло, будто воспетое, блядь, Рембо, что, в свою очередь, всех смущает - смущает даже официантку, которой горланит мой соратник: "Какие у вас красивые стопки... а мы у себя в Красноярске из берестяных пьем!.." И как другие двое уходят в туалет, и потом сигареты на крыльце, и меня обнимает тёзка, знакомый со мною сутки, а я практически боюсь этого... "Там у них в баре есть дни, - говорят они мне, будто меня там не было - спьяну, - когда посетители цепляют определенные бейджики - сигнализируя о том, что ты готов общаться, и каждый может подойти и поговорить с тобой, и ты с ним и с любым другим, и всем мое почтение..." "Господи, да я бы сбежал оттуда в ужасе!" - отвечаю, вроде бы шутя, и мы смеемся, пока догорает день - терпкий, как мускат - и ждет наш автобус, чтоб увезти обратно, чтоб рано утром паренек, живущий рядом, толкнул меня, злой с перепоя, и спросил: "Ты домой собираешься или нет?", и чтобы я ответил: "Вполне", и тогда мы бы вышли на мокрый рассветный асфальт в свежесть и после скорого "ну пока тогда" побудчика, я бы понимающе удивлялся, что с собой у него была только пустая спортивная сумка...
И ездил я не один...
Ездил за тем, чтобы...
Чтобы... зачем я ездил?
Ездил за чем?
И ездил я не один...
Ездил за тем, чтобы...
Чтобы учиться одиночеству?..
Еще задолго до восхода я просыпаюсь от того, что сверху - где живет мальчик с эпилепсией, доносятся грохот, топот ног и вскрики. И таким у кого-то бывает утро.
За окном все безмолвствует, укрывшись под белой изморозью - видно каждую веточку, каждую ячейку рабицы, все паутины проводов и опор антенн. Снег - словно складки на белых одеждах. И ни следа вокруг - ничего. Я одеваюсь и выхожу.