Благословение и проклятие инстинкта творчества
Шрифт:
• «Когда Сергей Клычков (1889–1937) – поэт, прозаик, друг С. Есенина. – Е. М.) шёл по улице, на нём нельзя было не остановить взгляда. Он весь был особенный: весь самобытный. Только ему могла идти его «летняя форма одежды»: выглядывавшая из-под пиджака, обычно синяя косоворотка и шляпа, из-под которой выбивались чёрные вьющиеся волосы. Шляпа и косоворотка не создавали кричащего разнобоя. У Клычкова это воспринималось именно как сочетание, хотя и несколько странное. Глаз привыкал к нему не сразу, но, привыкнув, уже не мог представить себе Клычкова одетым на какой-то один покрой…» (из книги Н. Любимова «Неувядаемый цвет», российск. изд. 2007 г.);
• Из Дневника Ивана Бунина (5 февраля 1918 г.): «Вчера был на собрании «Среды». Много было «молодых». Владимир Маяковский (1893–1930), державшийся, в общем, довольно пристойно… был в мягкой рубахе без галстука и почему-то с поднятым воротником пиджака, как ходят плохо бритые личности, живущие в скверных номерах, по утрам в нужник…» (дневник-памфлет «Окаянные дни», Франция, 1935 г.). «Маяковский был огромного роста, мускулист и широкоплеч. Волосы он до состригал наголо, то отращивал до такой степени, что они не слушались уже ни гребёнки, ни щётки и упрямо таращились в беспорядке – сегодня в одном направлении, завтра –
Маяковский сознательно совершенствовал топорность своих жестов, громоздкость походки, презрительность и сухость складок у губ. К этому выражению недружелюбности он любил прибавлять надменные колкие вспышки глаз, и это проявлялось особенно сильно, когда он с самодовольным видом подымался на эстраду для чтения (редкого по отточенности ритмов) своих стихов, или для произнесения речей, всегда настолько вызывающих, что они непременно сопровождались шумными протестами и восторженными возгласами публики» (из книги Ю. Анненкова «Дневник моих встреч: Цикл трагедий», США, 1966 г.). «Маяковский тех, уже далёких лет (Москва, 1920-е гг.. – Е. М.) был очень живописен. Он был одет в бархатную чёрную куртку с откидным воротником. Шея была повязана чёрным фуляровым галстуком; косматился помятый бант; карманы Володи Маяковского были всегда оттопыренными от коробок с папиросами и спичками…» (из книги Д. Бурлюка «Интересные встречи», российск. изд. 2005 г.);
• «Во мгле России 1920 года Г. Уэллс встречался не только с Лениным. Надев на голое тело смокинг, его принимал праздничный, весёлый, бесноватый Виктор Шкловский (1893–1984). Шкловский – анфан террибль (ужасный ребёнок) русского формализма…» (из сборника Ю. Борева «XX век в преданиях и анекдотах», кн. 1, Украина, Россия, 1996 г.);
• «Георгий Иванов (1894–1958) – поэт, прозаик, мемуарист. – Е. М.) бледный, во франтоватом костюме юноша с мертвенным, уже сильно немолодым лицом (Петроград, начало 1920-х гг.. – Е. М.). Ярко выделялись его чуть подкрашенные губы и подстриженная чёлка… Это был эстет и фланёр, завсегдатай Невского проспекта…» (из книги Вс. Рождественского «Страницы жизни: Из литературных воспоминаний», сов. изд. 1974 г.) «…Под чёрными, резко очерченными бровями живые, насмешливые глаза. И… чёрная чёлка до самых бровей. Эту чёлку, как мне рассказал Гумилёв, придумал для Георгия Иванова мэтр Судейкин. По-моему – хотя Гумилев и не согласился со мной, – очень неудачно придумал…»(/из книги И. Одоевцевой «На берегах Невы», США, 1967 г.);
• «Александр Кусиков (1896–1977) – поэт «есенинской поры». – Е. М.) был в коричневом, почти по колени френче, такого же цвета рейтузах, чёрных лакированных сапожках со шпорами, малиновым звоном которых любил хвастаться. Худощавый, остролицый, черноглазый, со спутанными волосами, он презрительно улыбался, и это придавало ему вид человека, снизошедшего до выступления в «кафе свободных дум», как он окрестил «Стойло» («Стойло Пегаса», поэтическое кафе в Москве в начале 1920-х гг.. – Е. М.). И в жизни и в стихах он называл себя черкесом, но на самом деле был армянином… Ещё непонятней, почему, читая стихи, он перебирал в руках крупные янтарные чётки?» (из книги М. Ройзмана «Всё, что я помню о Есенине», СССР, 1973 г.);
• «Моя первая встреча с Сергеем Есениным (1895–1925), Серёжей, Серёгой, Сергуней, восходит к тому году и даже к тем дням, когда он впервые появился в Петербурге, – вспоминает русский художник Юрий Анненков. – Было это, кажется, в 1914 или 1915 году, точную дату я запамятовал. Состоялась эта встреча у Ильи Репина, в его имении Пенаты, в Куоккале, в одну из многолюдных репинских сред… Вместо элегантного серого костюма на Есенине была несколько театральная, балетная крестьянская косоворотка с частым пастушечьим гребнем на кушаке, бархатные шаровары при тонких шевровых сапожках. Сходство Есенина с кустарной игрушкой произвело на присутствующих неуместно-маскарадное впечатление, и после чтения стихов аплодисментов не последовало. Напрасно К. Чуковский пытался растолковать формальные достоинства есенинской поэзии… «Бог его знает, – сказал Репин суховато, – может быть, и хорошо, но я чего-то не усвоил: сложно, молодой человек!»…» (из книги «Дневник моих встреч: Цикл трагедий», США, 1966 г.). «Впервые я увидел Есенина в Петербурге в 1914 году, где-то встретил его вместе с Клюевым. Он показался мне мальчиком 15–17 лет. Кудрявенький и светлый, в голубой рубашке, в поддевке и сапогах с набором, он очень напомнил слащавенькие открытки Самокиш-Судковской, изображавшей боярских детей, всех с одним и тем же лицом… Есенин вызвал у меня неяркое впечатление скромного и несколько растерявшегося мальчика, который сам чувствует, что не место ему в огромном Петербурге. Такие чистенькие мальчики – жильцы тихих городов, Калуги, Орла, Рязани, Симбирска, Тамбова. Там видишь их приказчиками в торговых рядах, подмастерьями столяров, танцорами и певцами в трактирных хорах, а в самой лучшей позиции – детьми небогатых купцов, сторонников «древлего благочестия». Позднее, когда я читал его размашистые, яркие, удивительно сердечные стихи, не верилось мне, что пишет их тот самый нарочито картинно одетый мальчик, с которым я стоял, ночью, на Симеоновском и видел, как он, сквозь зубы, плюёт на чёрный бархат реки, стиснутой гранитом. Через 6–7 лет я увидел Есенина в Берлине, в квартире А. Н. Толстого. От кудрявого, игрушечного мальчика остались только очень ясные глаза, да и они как будто выгорели на каком-то слишком ярком солнце…» (из очерка М. Горького «Сергей Есенин», Германия, 1927 г.). «…По счастью, «девическая краса» его лица быстро побледнела… декоративная косоворотка балалаечника уступила место (как в свое время у Горького) городскому пиджаку…» (из книги Ю. Анненкова «Дневник моих встреч: Цикл трагедий», США, 1966 г.);
• «Обериуты (группа писателей, входивших в Объединение Реального Искусства, Ленинград, 1926–1931 гг.. – Е. М.) часто появлялись перед публикой, вызывая доброжелательное любопытство ленинградской аудитории. Даниил Хармс (1906–1942) в длинном клетчатом сюртуке и круглой шапочке, поражая изысканной вежливостью, которую ещё более подчёркивала изображённая на его левой щеке зелёная собачка…» (из очерка И. Волгина «Чтоб кровь моя остынуть не успела…», СССР, 1985 г.);
• «По ряду соображений Даниил Хармс (1906–1942) считал полезным развивать в себе некоторые странности…» (из Воспоминаний В. Петрова, сов. изд. 1990 г.). «Казалось, Хармс состоял из шуток. Чудачество было ему свойственно и необходимо… Назло неизвестно кому он ходил в гольфах, носил крахмальный высокий воротник, галстук типа «пластрон» и булавку в виде подковы, усыпанную синими камушками и бриллиантами. Был не похожим ни на кого ни разговором, ни поведением…» (из статьи А. Порет «Воспоминания о Данииле Хармсе», СССР, 1980 г.). Типичное одеяние Хармса – серые гольфы, серые чулки из вигони, пальто, трость, клетчатый шарф, трубка, серая кепка на голове. Смесь Шерлока Холмса и доктора Ватсона единовременно в суровые будни постреволюционной действительности. «Создай себе позу и имей характер выдержать её, – сказал Хармс, принимая позу «лондонского дэнди», и добавлял: – Когда-то у меня была поза индейца, – потом Шерлока Холмса, потом йога, а теперь раздражительного неврастеника. Последнюю позу я бы не хотел удерживать за собой. Надо выдумать новую позу»… Дети со смехом бегут за ним по неярко освещённым улицам вечернего города, принимая его вычурный костюм за балаганное одеяние… Конечно, даже в сером, он выделялся на фоне серых улиц, проспектов и площадей. И привлекал внимание. И потому был опасен. И поделать ничего с этим не мог. Он даже подначивал ситуацию, однажды пройдясь на спор в виде эксцентричного бродяги по Невскому проспекту…» (из книги Ж. Глюкк «Великие чудаки», Россия, 2009 г.). «Его необычный внешний вид (многократно описанный в воспоминаниях) привлекал внимание людей, которые, разумеется, принимали его за шпиона… приходилось удостоверять личность незнакомого…» (из очерка А. Кобринского и А. Устинова «Я участвую в сумрачной жизни», СССР, 1991 г.);
• «Мадам де Сталь (1766–1817) – сенсационнейшая фигура тех лет… Хотя мадам обладает пышными округленными формами, якобы говорящими о поэтическом складе натуры, она являет собой самое диковинное чудище, которое только доводилось видеть… Жёлтая шляпа на чёрных кудрях, лавровая ветвь в руке, горящие глаза на лоснящемся грубом лице – всё это выглядит весьма необычно…» (из книги О. Шервина «Шеридан», СССР, 1978 г.);
• К необычным явлениям женской натуры современники относили увлечение Жорж Санд (1804–1876) чисто мужскими видами спорта – стрельбой, ездой верхом и фехтованием. Общественное порицание вызывала её привычка ходить в мужской одежде. «Одержимая мыслью о рабском положении женщины, – комментирует А. Моруа, – она хотела избавиться от него, изменив имя и весь свой облик… Она ставила в мужском роде все прилагательные, которые относились к ней…» (из книги «Лелия, или Жизнь Жорж Санд», Франция, 1952 г.);
• «Сама себе Зинаида Гиппиус (1869–1945) нравилась безусловно и этого не скрывала. Её давила мысль о своей исключительности, избранности, о праве не подчиняться навыкам простых смертных… И одевалась она не так, как было в обычае писательских кругов, и не так, как одевались «в свете» – очень по-своему, с явным намерением быть замеченной. Платья носила «собственного» покроя, то обтягивавшие её, как чешуей, то с какими-то рюшками и оборочками, любила бусы, цепочки и пушистые платки. Надо ли напоминать и о знаменитой лорнетке? Не без жеманства подносила её Зинаида Николаевна к близоруким глазам, всматриваясь в собеседника, и этим жестом подчёркивала своё рассеянное высокомерие. А её «грим»! Когда надоела коса, она изобрела прическу, придававшую ей до смешного взлохмаченный вид: разлетающиеся завитки во все стороны; к тому же было время, когда она красила волосы в рыжий цвет и преувеличенно румянилась («порядочные» женщины в тогдашней России от «макияжа» воздерживались). Сразу сложилась о ней неприязненная слава: ломака, декадентка, поэт холодный, головной, со скупым сердцем. Словесная изысканность и отвлечённый лиризм Зинаиды Николаевны казались оригинальничанием, надуманной экзальтацией…» (из воспоминаний С. Маковского «Портреты современников: На Парнасе «Серебряного века», российск. изд. 2000 г.). «Гиппиус была не только поэтессой по профессии. Она сама была поэтична насквозь. Одевалась она несколько вызывающе и иногда даже крикливо. Но была в её туалете все-таки большая фантастическая прелесть. Культ красоты никогда не покидал её ни в идеях, ни в жизни. Вечером, опустивши массивные шторы в своем кабинете дома Мурузи на Литейном (Петербург, 1900 – 1910-е гг.. – Е. М.), она любила иногда распускать поток своих золотых сильфидных волос. Она брала черепаховый гребень и проводила им по волосам, вызывая искорки магнетического света. Выло в этом зрелище что-то предвечно упоительное…» (из Воспоминаний А. Волынского «Сильфида», российск. изд. 2007 г.). «…Она была в белом своём балахоне… Поражали великолепные золотокрасные волосы, которые распускать так любила она перед всеми, которые падали ей до колен, закрывая ей плечи, бока и худейшую талию… и на шее её неизменно висел чёрный крест, вывисая из чёток; пикантное сочетание креста и лорнетки, гностических символов и небрежного притиранья к ладони притёртою пробкою капельки туберозы-лубэн (ею душилась она), – сочетание это ей шло; создавался стиль пряности, неуловимейшей оранжерейности изысканной атмосферы среди этих красно-кирпичных, горячих и душащих стен, кресел, ковриков, озаряемых вспышками раскалённых угляшек камина, трепещущих на щеках её…» (из книги А. Белого «Воспоминания о Блоке», российск. изд. 1995 г.);
• «Анну Ахматову (1889–1966) я впервые увидела в январе или феврале 1934 г. в домашней обстановке у Мандельштамов, – вспоминала литературовед Э. Герштейн. – Мы жили так серо, а облик Анны Ахматовой был так необычен, что рождал какие-то неопределённые воспоминания и ложные ассоциации… Матиссовские краски, ренуаровская чёлка, черные волосы делали её похожей на японку…» (из сборника П. Фокина «Ахматова без глянца», Россия, 2008 г.). «Анна Ахматова носила просторные платья тёмных тонов. Дома появлялась в настоящих японских кимоно чёрного, тёмно-красного или тёмно-стального цвета. А под кимоно шились, как мы это называли, «подрясники» из щёлка той же гаммы, но посветлее. Кроме Анны Андреевны, никто так не одевался, но ей очень шёл этот несусветный покрой и глубокие цвета, тяжёлая фактура тканей…» (из сборника М. Ардова, Б. Ардова и А. Баталова «Легендарная Ордынка», Россия, 1997 г.). «…И то, что было на ней надето, что-то ветхое и длинное, возможно шаль или старое кимоно, напоминало легкие тряпки, накинутые в мастерской ваятеля на уже готовую вещь. Много лет спустя это впечатление отчётливо всплыло передо мной, соединившись с записью Ахматовой о Модильяни, считавшем, что женщины, которых стоит лепить и писать, кажутся неуклюжими в платьях» (из книги А. Наймана «Рассказы о Анне Ахматовой», СССР, 1989 г.);