Большой дом
Шрифт:
Потом, грызя печенье, Жижи повел меня к лестнице — такой невесомый шустрый малыш, а может, он просто казался мелким на фоне темных давящих стен Клауденберга? Когда мы поднялись на верхнюю площадку, я взглянула на Брейгеля — проверить, ушел ли мальчик, утонул ли человек в шляпе. Но человечки на картине были слишком маленькими, издали не различить, а Жижи уже спешил вперед, почти завернул за угол. Сунув в рот последний кусочек печенья, он отряхнул крошки о пижамные шаровары, вынул из кармана крошечный игрушечный автомобильчик и провел колесами по стене. Потом снова спрятал машинку в карман и взял меня за руку. Один длинный коридор, другой, третий, низкие двери, новые лестницы. Жижи то устремлялся вперед, вприскочку, пританцовывая, то возвращался и опять брал меня за руку, а мне казалось, что я заблудилась, но отчего-то ничуть этого не боялась. Обстановка вокруг сделалась проще, украшений по стенам стало меньше, и наконец мы начали подниматься по узкой винтовой деревянной лестнице, все выше и выше, и я поняла, что мы внутри одной из башен замка. Наверху оказалась комнатка с четырьмя узкими окнами, по одному на каждую сторону света. Одно из стекол было разбито, и ветер задувал в щель. Жижи включил лампу с абажуром — сплошь в наклейках со зверями и радугами. Кое-где наклейки были поцарапаны, словно их, от нечего делать, кто-то пытался сорвать. На полу валялись одеяла, подушка с застиранной наволочкой в цветочек и несколько потрепанных чучел животных, которые сбились
Я тоже уснула. А когда проснулась во второй раз за ту долгую ночь, Жижи прижимался ко мне, как котенок к кошке. Небо уже слегка посветлело. Не желая оставлять малыша одного, я взяла его на руки — бережно-пребережно. Я выросла без сестер и братьев, и этот мальчик был, насколько мне помнится, первым ребенком, которого я держала на руках. До чего же легкий! Когда спустя годы я прижимала к себе собственного, нашего с Йоавом сына, я иногда вспоминала Жижи. Он пошевелился, пробормотал что-то неразличимое, вздохнул и продолжал спать у меня на плече — тельце как кулек, ноги болтаются. Я спустилась с ним по лестнице, миновала многие двери и коридоры, и вдруг, каким-то чудом или случайно срезав путь, оказалась у низкой дверцы, которая вывела меня в короткий переход, оттуда в другой — и вот я уже в большом вестибюле, где Леклерк знакомился с нами под огромной стеклянной люстрой, которая раскачивалась у него над головой, точно дамоклов меч, — так мне, во всяком случае, вспомнилось, когда я брела по этому жуткому замку с ребенком на руках. Да я бы никогда и не осмелилась ходить тут ночью, если бы Жижи не сопел тепло и тихонько в самое мое ухо. Я двинулась тем же путем, что Леклерк накануне вел нас с Йоавом. Подходя к громадному зеркалу, я была почти готова к тому, что мальчик как настоящий призрак в нем не отразится, но нет, в тусклом свете я различила очертания обеих наших фигур. Подойдя к двери, которую Леклерк отпер, чтобы через окна показать нам сад, я переместила вес Жижи на одну руку, а другой нажала ручку. Она поддалась легко. Леклерк, должно быть, забыл запереть дверь, когда мы отсюда ушли, подумала я и ступила в комнату, намереваясь только бросить взгляд на сад в сером сумраке — я всегда любила предрассветный час за эту потертость, за хрупкость, которой он наделяет все предметы. Но, видимо, я спутала дверь. В этой, совсем темной комнате окон не было или они были занавешены тяжелыми шторами. Конечно, Леклерк мог возвратиться и задернуть их перед сном, но мне это казалось маловероятным. Через несколько секунд я поняла: эта комната намного больше той, что выходит в сад, это скорее зала, а не комната, а еще я почувствовала чье-то безмолвное присутствие и различила тени, множество теней, разного размера; они стояли длинными рядами — бесконечными и печальными — и, казалось, простирались во всех направлениях, до далеких углов сводчатого зала. Хотя видела я очень немного, я вдруг поняла, что это за тени. Мне внезапно вспомнилась фотография, на которую я наткнулась несколькими годами раньше, еще в колледже, читая книгу Эммануила Рингельблюма для курса истории: евреи на Умшлагплац в Варшавском гетто сидят на корточках, на бесформенных мешках или просто на земле, ожидая отправления в Треблинку. Фотография потрясла меня еще тогда: во-первых, из-за моря обращенных к объективу глаз, что предполагает, что было достаточно тихо и все слышали команды фотографа; во-вторых, из-за постановочности кадра — автор явно старался изо всех сил и тщательно продумал, как множество бледных лиц в темных шляпах и шарфах будут перекликаться с бесконечным узором светлых и темных кирпичей на той стене, которая заманила людей в капкан. Позади стены было прямоугольное здание с рядами квадратных окон. Все это вместе составляло могучую геометрию неизбежности, где любой материал — евреи, кирпичи, окна — имел свое надлежащее и необратимое место. Мои глаза попривыкли к темноте, и я потихоньку начала видеть, а не только ощущать, не умея назвать то, что ощущаю. Вокруг выстроились обеденные и письменные столы, стулья, бюро, сундуки, лампы — все стояли по стойке «смирно», точно ждали команды, и я поняла, почему мне вспомнилась фотография евреев на Умшлагплац. Ведь на том этапе работы над курсовой я рассматривала еще целый ряд фотографий, в частности, синагог и еврейских промышленных складов, куда гестаповцы, разграбив дома высланных или убитых евреев, свозили мебель и всякую домашнюю утварь. На тех фото были целые армии перевернутых вверх ножками стульев, словно в закрывшейся на ночь столовой, а еще высокие стопки, почти башни постельного белья и бесконечные полки с серебряными ложками, ножами и вилками.
Не знаю, сколько я простояла на краю этого безбрежного поля мебели, оставшейся не у дел. Жижи как-то потяжелел, или руки у меня совсем затекли. Прикрыв за собой дверь, я нашла дорогу в нашу комнату. Йоав еще спал. Я уложила Жижи рядом с ним и смотрела, как они спят, двое сирот, два оставшихся без матери мальчика. Что-то ворохнулось и напряглось внизу моего живота. Я знала, что сейчас у меня одна забота — беречь их сон. Это я и делала, а небо постепенно светлело. Вспоминая сейчас эти минуты, я уверена, что тогда-то тихонько, никем не замеченная, пролетела по комнате душа нашего с Йоавом ребенка, душа маленького Давида. Потом веки мои сами собой смежились… закрылись…. Проснулась я на пустой кровати, в ванной журчал душ. Появился свежевыбритый Йоав в облаке пара. Жижи было нигде не видать, он исчез без следа. Йоав о нем не спрашивал, не упоминал. И я тоже не стала.
Завтрак подали в меньшей из двух столовых, за столом, рассчитанным всего лишь человек на шестнадцать-двадцать. Отгуляв выходной, экономка Кателин вернулась то ли ночью, то ли рано утром. Леклерк сидел во главе стола в той же вязаной жилетке, что и накануне, только теперь еще надел поверх серую спортивную куртку. Я всматривалась в его лицо, ища доказательства — признаки жестокости, — но находила только признаки старости. При свете дня все, что я навоображала о набитом мебелью зале, казалось полнейшим абсурдом. Очевидное объяснение было куда проще: эту мебель собрали из всех поместий, которыми прежде, до банкротства, владела семья Леклерк. Или еще проще: мебель перетащили в этот зал из других, неиспользуемых помещений огромного замка.
Жижи нигде не было. Экономка появлялась на различных этапах завтрака, но тут же скрывалась в кухне. Мне показалось — или не показалось? — что она смотрит на меня с легким раздражением. В конце трапезы наш хозяин повернулся ко мне. Как я понимаю, вы познакомились с моим внучатым племянником, сказал он. Йоав удивленно поднял глаза. Надеюсь, он вас не потревожил, продолжил Леклерк. По ночам он частенько просыпается от голода. Обычно Кателин оставляет ему еду возле кровати. Я, должно быть, забыл. Вы о чем? — спросил Йоав, переводя озадаченный взгляд с меня на Леклерка и обратно. Изабель познакомилась с сыном моей племянницы, сказал Леклерк, намазывая маслом тост. Он тут гостит? — спросил Йоав. Он живет здесь с нами с прошлого года, сказал Леклерк, и я его очень люблю. Ребенок бегает по дому — просто чудо какое-то. А что случилось с его матерью? — прервала я хозяина. Повисла неловкая тишина. На лице Леклерка заиграли желваки. Он долго размешивал кофе маленькой серебряной ложечкой, а потом произнес: она для нас не существует.
Было ясно, что тема закрыта. Через какое-то время Леклерк извинился, сказал, что ему надо срочно ехать в город — заказывать новые очки. Потом резко встал и предложил Йоаву последовать за ним, чтобы наконец обсудить то, за чем мы приехали. Оставшись одна, я заглянула в кухню, надеясь, что Жижи окажется там. Неужели я больше его не увижу? На кухонном столе стоял поднос с детской чашкой и мисочкой, но ребенка не было.
Мы загрузили сумки в багажник «ситроена». Большая картонная коробка уместилась на заднем сиденье. Леклерк вышел нас проводить. Стоял безоблачный зимний день, все цвета яркие, контуры четкие на фоне неба. Я всматривалась в башенки по углам замка, надеясь увидеть движение или даже лицо мальчика, но окна лишь слепо бликовали на солнце. Приезжайте еще, сказал Леклерк, хотя, конечно, знал, что мы не приедем. Он открыл для меня пассажирскую дверцу, а когда я уселась, захлопнул ее с излишней силой, так что стекла в нашем старом автомобильчике задребезжали. Когда мы тронулись, я обернулась — махнуть рукой хозяину. Он не помахал в ответ. Так и стоял — неподвижный, полубезумный и печальный, в разбитых очках, а сзади высилась махина Клауденберга. Мы удалялись, а замок — вот уж оптическая странность! — становился все выше и выше, словно затонувшее судно поднималось из морских глубин. А потом дорога свернула, и хозяин, а потом и весь замок скрылись за деревьями.
По пути домой мы с Йоавом притихли, каждый погрузился в собственные мысли. Когда мрачноватые предместья Брюсселя остались позади и мы выехали на автостраду, я спросила, за чем его посылал отец. Что мы везем? Он поглядел в зеркало, пропустил вперед шедший за нами автомобиль. Шахматный столик, ответил он. Наверно, мы тогда еще о чем-нибудь говорили, но больше я ничего не помню.
В последующие несколько месяцев жизнь упорядочилась и шла своим чередом. Йоав, Лия, я и даже Богна, которая тогда еще не уехала, занимались своими делами. Лия разучивала произведения Болкома и Дебюсси для своего первого выступления в концертном зале «Перселл-Рум», я проводила время в библиотеке, Йоав начал всерьез готовиться к экзаменам, а Богна приходила и расставляла все в доме по местам. В выходные мы брали напрокат целую кучу фильмов. Ели, когда хотели, спали, когда хотели. Я была там счастлива. Иногда я просыпалась совсем рано, когда остальные еще спали, и, завернувшись в одеяло, бродила по дому или пила чай в пустой кухне, и в эти минуты меня посещало такое редкое, самое редкое для меня чувство: мир, столь необъятный и непостижимый, на самом деле, как бы странно это ни звучало, имеет строгий порядок, и я — часть этого порядка.
Но однажды, дождливым вечером в начале марта, зазвонил телефон. Иногда казалось, что Йоав с Лией заранее знают, что звонит именно отец, — они обменивались быстрым, понимающим взглядом еще прежде, чем поднять трубку. Это был Вайс, и звонил он с вокзала в Париже. Приедет ближе к полуночи. Обстановка в доме мгновенно изменилась, точно в нем натянули струну. Йоав и Лия, беспокойные, возбужденные, принялись метаться вверх-вниз по лестнице, из комнаты в комнату.
Подкину тебя сейчас к Арке, к автобусу, будешь в Оксфорде в половине десятого, бросил Йоав. Я обозлилась. Мы поссорились. Я обвинила его в том, что он меня стыдится и прячет от отца. Снова, острее прежнего, я ощутила себя дочерью людей, которые живут, накрыв красивый диван полиэтиленовым чехлом, и снимают его только для гостей. Мечтают о высокой прекрасной жизни, но не считают себя достойными этой жизни. Поклоняются всему, что находится за пределами их досягаемости, — благам не только материальным, но и нематериальным, — поскольку подозревают, что «не хлебом единым», но при этом старательно пестуют свою духовную нищету. Все эти монстры родились тогда в моем уме, и Йоав тоже стал кем-то, кем вовсе не был: человек, родившийся для возвышенной жизни, который — несмотря на всю любовь — готов впускать меня туда только гостьей. Сейчас-то я понимаю, как заблуждалась, как мало понимала про Йоава и его боль — у меня даже в груди щемит от собственной слепоты.
Мы поссорились, хотя точные наши слова я теперь не вспомню, потому что любые споры и ссоры, с каких бы ясных и четких претензий они ни начинались, Йоав умудрялся размыть, перевести в абстракцию. Поняла я это не сразу, а много позже: он о чем-то говорил, что-то мне доказывал, от чего-то защищался, но никогда не называл вещи своими именами. В этот раз меня переклинило не на шутку: я пришпорила коня и неслась вперед не разбирая дороги. В конце концов аргументы были исчерпаны, доводы иссякли, и Йоав просто схватил меня за запястья, повалил на диван и начал целовать — взасос, долго, чтобы я замолчала… Чуть позже мы услышали, как открылась парадная дверь, потом — шаги Лии на лестнице. Я натянула джинсы, застегнула рубашку. Йоав ничего не сказал, но в глазах его была боль, и я чувствовала себе виноватой.
Вайс стоял внизу, на выложенной плиткой площадке перед лестницей, в вычищенных до блеска туфлях, в руках — трость с серебряной рукояткой, на плечах — шерстяное пальто в блестках дождевых капель. Он оказался миниатюрным человеком, старше, чем я его себе представляла, и мельче по всем параметрам, он занимал пространство без охоты, словно шел на неизбежный, но малоприятный для себя компромисс. Было трудно поверить, что этот человек обладает такой властью над Йоавом и Лией. Когда он повернулся ко мне, взгляд его был живым, холодным и целил в самое нутро. Он произнес имя сына, но глаз с меня не сводил. Йоав поспешно спустился на несколько ступеней, прикрыв меня, будто хотел предвосхитить любой вывод, который мог сделать отец, или быстро изменить этот вывод, добавив какие-то детали, намеки, понятные лишь отцу и сыну. Вайс обхватил ладонями лицо Йоава и поцеловал в обе щеки. Меня это потрясло. Я никогда не видела, чтобы мой собственный отец целовал мужчину, даже родного брата. Вайс тихонько заговорил с Йоавом на иврите и при этом то и дело поглядывал на меня — наверно, речь шла о непрошеных гостях. Я так решила, потому что Йоав что-то горячо отрицал, качая головой. Чтобы искупить печальное недоразумение, Йоав помог отцу снять пальто, мягко взял его за руку и повел дальше в дом. Лия держалась в стороне, ясно давая понять, что этот небольшой, но возмутительный казус, это недоразумение, которое стоит там, наверху, в рубашке навыпуск и кроссовках, не имеет к ней, Лие, ровным счетом никакого отношения.