Царь-гора
Шрифт:
– Прошу садиться, господа.
Вино было разлито по бокалам, застучали по тарелкам ножи, разрезая мясо.
– Итак, господа офицеры, прежде чем сказать тост, – произнес Борзовский, – я имею сообщить вам новость.
За столом стихли последние звуки, и ножи с вилками легли на скатерть. Все головы повернулись в одну сторону.
– Сегодня днем объявлен приказ: наш корпус до начала октября будет переформирован и переброшен под Урал, на екатеринбургское направление. Поздравляю вас, господа. Мы успешно действовали эти три месяца. На
Над столом взвилось слаженное «ура», зазвенели рюмки и бокалы, заговорили все одновременно.
Среди общего шума с места поднялся капитан Шергин и, дождавшись внимания, мрачно произнес:
– Господа. Раз уж был помянут Екатеринбург, я предлагаю почтить память зверски убитых большевиками государя всероссийского Николая Александровича, императрицы и их детей. Помолитесь о них, господа.
Воцарилась тишина, в которой отчетливо раздалось почти что шипение:
– Умеете вы, Шергин, настроение испортить.
Шергин перехватил злобный взгляд адъютанта Велепольского, сидевшего по правую руку от подполковника.
– В самом деле, капитан, – проговорил Борзовский, разглядывая бокал с недопитым вином, – не к месту это как-то… сверженную монархию поминать. Не за то мы с вами воюем.
– Позвольте с вами не согласиться, господин подполковник.
Медленно встал с рюмкой в руке штабс-капитан Максимов, более ничего не произнесший. Его примеру спустя несколько мгновений последовали еще двое.
Через минуту вдоль по обе стороны длинного стола стояли уже десять офицеров.
– Благодарю вас, господа, – признательно сказал Шергин.
Борзовский с побледневшим видом озирал убранство стола. Слева к нему наклонился офицер штаба и что-то тихо пробормотал, но подполковник лишь раздраженно отмахнулся.
Шергин оглядел напрягшиеся лица и спины сидящих, выпил до дна и, с кривой усмешкой глядя на Велепольского, провозгласил слова популярной в белых армиях песни:
– Смело мы в бой пойдем за Русь Святую!.. Как же вы, господин адъютант, собираетесь воевать за Русь Святую, презирая царей ее, Богом поставленных? – не дожидаясь ответа, он повернулся к Максимову и остальным стоявшим. – Не обессудьте, господа, что-то голова разболелась.
Шергин направился к выходу и, покидая помещение, услышал чей-то не слишком приглушенный голос:
– На редкость неприятный человек. Истинный Франкенштейн.
Выйдя на улицу, он остановился на крыльце, вдохнул холодный воздух, в котором были перемешаны капли моросящего дождя и запах дыма.
Снова заскрипела дверь, рядом встал Максимов. Чиркнув спичкой, он закурил.
– Простите, Петр Николаевич, но вы не правы. – Он помолчал, затягиваясь. – Вам не следовало уходить… Поймите же… – Штабс-капитан заметно волновался. – Поймите, не они,
Шергин положил руку ему на плечо.
– Я понимаю, Алексей… Алексей Васильевич. Наверное, мне в самом деле не следовало уходить… Но… но я ушел. Простите меня, я действительно скверно себя чувствую.
Он вернулся в номер крошечной гостиницы, имеющей большое сходство с постоялым двором, упал в сапогах на постель, закрыл глаза. Вспомнил стремительно опустевший взгляд подполковника Борзовского, беспризорно пущенный гулять по накрытому столу, презрительную ухмылку Велепольского. Громко сказал:
– Болваны.
Дверь комнаты распахнулась. На пороге объявился денщик Васька, дурковатый, но преданный и непьющий.
– Ась? Звали, вашбродь?
– Сколько раз тебе говорил: «вашбродь» давно отменили. – Шергин открыл глаза и продолжал саркастически: – Завоевания «бескровной». Вот за что они воюют, болваны. Четыре пятых офицерского состава… Хоть с чертом, зато против красных. Знаешь, куда это заведет их?
Васька испуганно замотал головой, крестясь.
– Не.
– Верно, лучше тебе не знать.
– Сапоги-то, – Васька кивнул на ноги Шергина, – сымать?
– Не надо. Иди спать.
Васька поскреб в голове и посмотрел в открытое окно, выходившее на все ту же площадь. В доме напротив играла музыка, слышался громкий женский смех – местные б… слетелись на огонек. Для них не было разницы перед кем задирать юбку – красными или белыми.
– Ахвицеры-то… гудят, – сказал Васька. – Чего ж вы не там?
– Пошел вон. – Шергин запустил в него подушкой.
Васька пискнул и скрылся за дверью.
Лежа на кровати, Шергин пытался думать о жене и сыновьях, зимой переехавших по его настоянию из Петербурга в Ярославль, к ее отцу. Но образ маленькой худой женщины с испуганным лицом, которое война сделала похожим на птичье – из-за постоянного ожидания несчастья, – тускнел и затмевался видением роскошно полнотелой соломенной вдовы Лизаветы Дмитриевны, в чьих чертах дышала непокорная страсть, а в темных глазах дрожали искры, разжигающие пожар. Видение, усугубляемое звонким хохотом б… на улице, было настолько ярким, что Шергин застонал, вскочил с кровати и захлопнул окно.
Васька попытался снова сунуться на шум, но после грозного: «Не лезь, дурак!» исчез. Шергина мучила совесть, он намеренно терзал себя воспоминаниями о семье и в сто первый раз задавал бессмысленный вопрос: «почему все так мерзко». Ответ если и существовал, то где-то далеко, в глухих монастырских кельях, в дремучих лесных скитах, на святой горе Афон, в граде небесном, где светит солнце-Христос. Но не здесь, не в душе капитана Шергина, иссушенной четырьмя годами войны, не в замученной и замордованной России, которую самым наглым способом убивали, не на земле, где веют злые ветры и блестит черное солнце лжи.