Часть той силы
Шрифт:
– И с зыбкой грудью, – ляпнул Ложкин; дед посмотрел на него с недоумением.
– Да ничего подобного. Она, конечно, не идеал, бывают и лучше. Главное, что она меня любит. Это единственный человек, который меня просто любит. Просто меня и просто так, ни за что и ни за чем. Только ей я могу доверять. Ее Валей зовут. Я сделал ее женщиной, когда ей было всего тринадцать лет; тогда она меня ненавидела. Но я работал, и, наконец, она меня полюбила. У меня есть свои методы убеждения, кое-что я тебе покажу. Если я прикажу, она мне сапоги будет лизать, – как собака, с удовольствием. Но от этого не перестанет меня любить, вот в чем фокус. А ты все-таки сбегай за водкой, давно пора горло промочить. Она тоже водочку любит, Валюшка
58. Валя…
Валя весело щебетала, ее глаза сияли искренним обожанием, когда она смотрела на деда. Она все время наклонялась то вперед, то назад, начинала жестикулировать и смеяться. Когда она наклонялась вперед и опиралась локтями о стол, то солнечный свет, отраженный от стены, освещал ее белую блузку сбоку, и та становилась прозрачна. Ложкин прекрасно мог видеть ее грудь, полную, с налитым соском; он видел эту грудь во всех деталях и не мог оторвать от нее глаз. Мужчина устроен так, что для него невозможно жить без женщины долго; с некоторого момента он начинает сходить с ума, и даже его творчество, если оно есть, становиться безумным. Ложкин смотрел на эту грудь, как загипнотизированный, и чувствовал, что стоит сейчас лишь поманить его пальчиком, и он согласится на все. Или почти на все. Это даже не любовь, любовью тут и не пахнет, это застывшее бешенство страсти. А между тем и его глаза и его пальцы все еще прекрасно помнили эту кожу, это тело, помнили каждую складку, каждый сантиметр. У них с Валей была всего одна ночь, но из тех ночей, о которых можно вспоминать до самой старости. Это было прекрасно. Это было совсем недавно, и словно в другой жизни – до того, как она попросила увезти ее из Еламово, а он отказался, до того, как они стали врагами. Ложкину казалось, что эта прекрасная загорелая грудь стала больше и полнее. Может быть, эту иллюзию создавала блузка, скрадывающая детали. Интересно, знают ли женщины, что, когда свет падает под определенным углом, они становятся совершенно прозрачны? Определенно знают.
Валя продолжала говорить, но, когда она клала локти на стол, ее пальцы начинали теребить завязки на блузке, – и от этого казалось, что она нервничает. Тем не менее, ее лицо лучилось спокойной искренней радостью. Ложкин не знал, чему верить: глазам или пальцам. Это начинало его злить. Он встал и вышел на кухню. Подошел к окну и оперся лбом на холодное стекло.
Через пару минут вошла она и поставила на стол грязные чашки.
– Ты изменился, – сказала она, – ведешь себя как ребенок и выглядишь, как нахохлившийся мальчишка.
– Ты тоже изменилась. Грудь стала больше.
– Это потому, что я беременна, – спокойно сказала она, взяла новые чашки и собралась уходить.
– Дед уверен, что ты его любишь, – сказал Ложкин. – Он доверяет тебе. Говорит, что ты обожаешь его, как собака. С радостью будешь лизать его туфли.
– Я потратила семь лет, чтобы заставить его поверить. И даже ты не сможешь это испортить. Если ты попробуешь что-то сказать, я объявлю ему, что ты ко мне приставал. Он скорее поверит мне, чем тебе.
– Что ты собираешься сделать?
– Убить его еще раз. Это единственный выход.
– Чей ребенок? – спросил Ложкин.
– Догадайся с трех раз, – сказала она и вышла.
Весь день она не отходила от деда и осталась с ним на ночь.
С каждым часом Ложкин ревновал ее все сильнее. Кроме того, у него разболелась рука, в том месте, где под рукавом до сих пор осталась черная присоска, выплюнутая брызгуном. Присоска проникла под кожу и держалась так крепко, что, казалось, легче оторвать себе большой палец, чем избавиться от нее. Ночь была жаркой, и Ложкин постелил себе на веранде, открыв все окна.
Защитник бестолково ходил по двору, видимо, мучаясь, какой-то гибельной мыслью. Вскоре он сел на бревно у самого окна веранды и начал что-то бормотать. Ложкин вышел и сел рядом.
– Я думаю о жизни, –
– А я о смерти, – ответил Ложкин. – Мне пообещали, что я не проживу дольше месяца. И даже ты меня не сможешь защитить. Похоже, что все к тому идет. И я вот думаю, куда девается то, о чем я думаю, когда думать уже некому? Так ведь не может быть, что просто исчезает. Это неправильно. Куда девается любовь, когда некому любить? Просто забывается, как будто ее и не было?
– Я думаю, что она консервируется, – сказал Защитник.
– Консервируется?
– Да, кто-то складывает в большие банки, как сардину. А потом открывает, когда кому-то не хватает любви. Поэтому я считаю, что нужно побольше любить. Это все равно кому-то пригодится. Поэтому я стараюсь всех любить.
– Безумная теория, – сказал Ложкин.
– Это потому, что у меня немного ума, – ответил Защитник. – Я знаю, что я глупый, ну и что? Есть люди намного глупее, и они нормально живут. А вы просто боитесь умереть, потому и выдумываете всякое. Вы любите сардину?
– Просто обожаю, – ответил Ложкин.
На втором этаже включили свет, через минуту послышалась музыка и бесстыдный женский смех.
– Ну, мне пора, – сказал Защитник. – Дела, знаете ли. Серьезные дела.
59. Серьезные дела…
Серьезные дела ждали и Ложкина. Настолько серьезные, что дальше некуда.
Он взял аптечку и пошел в мастерскую, спугнув по пути охотившуюся обезьяну. В мастерской он опустил шторы и запер дверь изнутри. Зеркало истины все еще ползало по стенам, хотя уже сильно сморщилось и уменьшилось. Разглядеть что-то в нем было невозможно. Скорее всего, у него заканчивался запас энергии, а возможно, ему нужно было есть и пить. Ложкин протер его влажной тряпкой, и зеркало расправилось, а потом исчезло, через минуту появившись на потолке. Сейчас оно отражало Ложкина в виде тонущего человека со связанными ногами; человек колотил руками изо всех сил, пытаясь вдохнуть воздух, но к его ногам было привязано нечто большое и черное.
– Спасибо, но это я и сам знаю, – сказал Ложкин. – Исчезни, пожалуйста, ты меня раздражаешь.
Неизвестно, услышало ли зеркало эти слова, но оно уползло и свернулось в углу под потолком. Ложкин занялся присоской.
Впервые он рассмотрел ее подробно, во всех деталях. Она заметно набухла за последние сутки, словно напиталась кровью, и стала мягче. Ее поверхность имела маленькие светлые волоски и фактуру, сходную с фактурой человеческой кожи. Очевидно, это было живое существо, или, скорее, зародыш, личинка, некоторого существа. Вывод напрашивался сам собой: брызгун не питался людьми, он размножался с помощью людей, как некоторые осы размножаются с помощью гусениц и пауков, откладывая в их тело свои яйца. Яйцо превращается в личинку, которая постепенно поедает все еще живое, но неспособное сопротивляться тело. Но Ложкин ведь не безмозглая гусеница или паук, у него хватит ума избавиться от присоски. Хватит ли?
Вначале он попробовал самые простые механические воздействия. Игла присоску не брала, но при сильном нажиме острием шила, Ложкин почувствовал такую боль, что чуть было не потерял сознание. Кожа на всей руке покраснела так, словно ее обварили кипятком. Пришлось прождать несколько минут, пока боль успокоилась. После этого Ложкин собрался с силами и капнул на присоску соляной кислотой из пипетки. В этот раз боль нарастала постепенно; она заставила Ложкина бросится к крану и подставить под него руку. Боль достигла такой силы, что Ложкин стал задыхаться, а его сердце заработало с перебоями. Затем боль постепенно стала уходить. Ложкин заметил, что он весь мокрый, как будто попал под душ, хотя он подставлял под струю только руку. Скорее всего, это был его собственный пот. Во всем теле продолжали подергиваться мелкие мышцы. Продолжать эксперимент в том же ключе становилось опасно.