Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)
Шрифт:
Мне было любопытно, что произойдет дальше, поэтому я не ушел, а ждал их. Помню, меня в тот момент чрезвычайно занимал один физиологический факт: значительные вариативные отклонения в устройстве человеческого организма. Что длина человеческих кишок может значительно колебаться, это мне было известно; об этом мы с Тутайном и раньше дискутировали. Ведь такой факт мог бы привести к обострению социального вопроса: если бы выяснилось, что богатый хорошо приспособлен для переработки пищи, а бедный, напротив, является на свет с укороченным кишечником. Что Природа порой меняет местами левое и правое, в животе и в груди, это тоже давно зарегистрировано моим сознанием. Но теперь мне были продемонстрированы инструменты мочеиспускания, отличающиеся совершенно необычной емкостью. Я вообще-то не питаю склонности к анатомии; зато со страстью наблюдаю за не-препарированной Природой. И у меня даже в голове не укладывается, как можно находить такой интерес непристойным. Эгиль долгое время внушал нам тревогу, поскольку его организм — похоже, без всяких затруднений —
Эти три парня вскоре появились. Они были слегка навеселе. Они пригласили меня насладиться вместе с ними «чем-нибудь годным для питья». Я только позже понял, почему они не отстают от меня, почему выказывают такое доверие: дело в том, что я не повел себя как работодатель; я не накричал на них; я, вместо того чтобы затеять ссору, проявил к ним снисхождение… может быть, даже улыбнулся и произнес какие-то дружеские слова. Главный виновник происшествия взял меня под руку. Мы вернулись в гостиницу, протиснулись к барной стойке, заказали четыре рюмки шнапса. Я хотел, но не смог заплатить за эту общую выпивку. Один из троих бросил на стойку талер; монета сразу скатилась в выдвижной денежный ящик. Поэтому я привел своих новых случайных приятелей к столу, за которым сидел Тутайн. Нам принесли рюмки, и эти трое тоже стали пить наш портвейн… Так решилось многое, хотя мы с Тутайном тогда об этом не задумывались. Мы приобрели доверие местных работяг и потеряли уважение тех, кто владеет полями и скотом.
У нас никогда не возникало желания, чтобы дело обстояло по-другому; незаметно накапливались случаи, когда четко определялся если и не наш социальный ранг, то наши социальные симпатии. Я заглядывал на танцплощадки, иногда посещал вечеринки «гильдий», которые устраивались в «зале» какого-нибудь большого хутора, главным образом как развлечение для батраков. Если пожертвовать для всей компании, в качестве угощения, умеренное количество пива или шнапса, то на такое сборище можно попасть, даже будучи чужаком. (Впрочем, сельские праздники постепенно отмирают. Сейчас даже хороший урожай не всегда становится поводом для общего пиршества.) Я много раз болтал и с лесными работниками — во время перерыва, когда они завтракают. Я не уставал слушать те маленькие истории, в которых речь идет о комнатках, где проживают служанки или батраки. Поэтому я знаю, что деревенские парни по ночам навещают девушек: вместе с ними прокрадываются в дом или влезают к ним через окно, предварительно взобравшись на дерево. Я даже знаю случай, когда у одного крестьянина потихоньку разобрали часть крыши… И ведь девушки принимают таких насильственно вторгающихся гостей. Тут нет повода для возмущения. Весну не остановишь запрудой. Не только деревья зацветают и выпускают молодые листочки, человек тоже живое существо. Не закон определяет срок его созревания, а Природа. Бывают четырнадцати- и пятнадцатилетние девочки, которые уже принимают возлюбленного. Закон в таких случаях угрожает только парню — но это очень несправедливо. Нельзя сказать, что парни слишком торопятся: на детей они не кидаются. Правда, большинство девушек теряют девственность в более взрослом возрасте. Но до двадцати лет ее сохраняют лишь в исключительных случаях: если девушка отмечена каким-то физическим недостатком или отличается особым высокомерием либо неестественной робостью.
Я не усматриваю в этом обычае ничего плохого. Я, правда, вижу, что здешние люди рано становятся израсходованными. Но думаю, их скорее сжирает пашня, требующая тяжелейшей работы. Как бы то ни было, я не знаю ритуала этой первой любви. Он должен быть очень древним. Я нахожусь в странном положении: потому что не знаю на языке жителей этого острова ни одного слова из тех, что произносятся украдкой. Я приехал сюда уже как зрелый человек; я не прошел ту школу, в которой учат важнейшим жизненным радостям… в соответствии с определенными учебными планами. И невозможно, чтобы я добыл такое знание задним числом. Я ни у одного человека не пользуюсь столь безусловным доверием, чтобы он меня в это знание посвятил. — Эти школы располагаются на лугах, в придорожных канавах, в конюшнях, в комнатах и каморках батраков.
Порой, заметив группу очень молодых парней, я подозреваю, что она и есть один из центров распространения тайного знания. Однажды мне даже представилась возможность незаметно понаблюдать за таким уроком. Это было на пляже в Косванге. Мероприятие носило полугородской характер: в нем принимали участие сыновья рыбаков и торговцев, даже парочка гимназистов, но и несколько ребят, чьи отцы были местными крестьянами. Летнее солнце изливало теплый свет на белый, грубого помола песок. Как второе солнце, лежали подростки: вытянувшись во весь рост, распределившись по кругу, обратив головы к центру, раскинув ноги-протуберанцы. Все они были обнажены, только плавки прикрывали их чресла. Они лежали ничком. Самый старший из них говорил. Остальные слушали. У этого старшего была оливкового оттенка кожа и над верхней губой — темная тень пробивающихся усиков. Мне удалось подслушать одну из его историй. Очень банальный двусмысленный анекдот, который рассказчик, наверное, где-то вычитал — не особенно непристойный, но удручающе заурядный… Потом звучащий голос перешел в шепот. И я теперь улавливал, время от времени, только прерывисто-сухой возбужденный смех слушателей…
Я наверняка не ошибаюсь, предполагая
Мне довелось наблюдать, как один батрак сделал предложение другому. Такое тоже порой случается. Природа не так щепетильна, как человеческая мораль. Бывают часы, когда Природа не знает колебаний. Время года? Кажется, это произошло осенью. Осенью или весной. Батрак вспахивал длинное поле, которое тянулось через холм. На востоке оно граничило с рощей. Я видел лишенные листьев заросли орешника и высокие тополя, в ветвях которых висели, черными шарами, вороньи гнезда. Две тяжелые лошади переворачивали коричневые пахучие пласты земли. Молодой парень упирался руками в рукояти плуга; поводья он перекинул через шею. Солнце не светило; но было тепло и безветренно. На своем пути с запада на восток парень, пропахав новую борозду в полсотни метров, остановился, похлопал одну из лошадей по дымящемуся крупу. Потом он повернулся ко второму, чуть более молодому батраку, который поблизости от него складывал в кучу вывороченные из земли камни, и сделал ему вполне понятный знак. При этом он засмеялся. Это был радостный смех — а вовсе не двусмысленный, не непристойный. Лицо второго парня я рассмотреть не мог. Но оно наверняка выражало согласие, поскольку младший парень приблизился к пахарю. Этот последний заметил меня слишком поздно. Его смех не замер из-за моего присутствия. Но и не сделал меня соучастником этой сцены. Смех оставался совершенно чистым. Лошади повлекли плуг дальше. Младший батрак следовал за упряжкой до вершины холма, а потом лошади и двое парней скрылись с моих глаз. На лице молодого пахаря я видел радость, этот редкий подарок судьбы. Всем нам в конце концов вырвут из груди сердце и его радости. Этому парню — тоже.
Они выгребают лопатами навоз из стойл, они вспахивают поля, они бросают в землю зерно, они боронят; и окучивают свеклу, и собирают урожай. Их день — это тяжкая непрерывная работа. От них требуют, чтобы они за небольшую плату отдавали свое тело, которое через двадцать или тридцать лет будет полностью израсходовано. Ради того, чтобы другие люди имели пищу. И потому я не нахожу ничего предосудительного в их радостях, какого бы рода эти радости ни были. Батраки пьют и танцуют так, что с них ручьями льет пот; они ходят к девушкам и ведут себя с ними неосмотрительно. Разве не странно, что ни один писатель не рассказывает о них? О них и об их несравненных лошадях? А если когда-нибудь это и происходит, то пишут одну только ложь — потому что люди не знают ничего ни о таких упряжках, ни о деревенских парнях — потому что люди не знают законов жизни и процветания и забывают закапывать в землю падаль мнимо-нравственных утешительных измышлений. Навоз не аппетитен, говорят нам; однако батраки говорят: «Мы живем благодаря навозу». И, между прочим, молоко не менее ценно, чем вино.
Но если дело обстоит так, что на наших островах бедным людям, в определенном возрасте, предоставляется право на радость; если дело обстоит так, что молодых, пусть и тайком, все еще обучают древнему ритуалу: тогда Олива оправдана. Тогда она просто одна из многих. — Я никогда не забываю вот о чем: отдельный человек Природе безразличен: но она хочет, чтобы продолжал существовать человеческий род. Так она решила однажды, миллионы лет назад. И в соответствии с этим решением действует. Очарование Оливы: ее прямодушие; ее работящие руки; роскошной лепки лицо, соразмерные черты которого никогда не выражают чего-то другого, кроме заурядного ожидания, то есть надежды на обычную, ничем не выдающуюся судьбу, — эта сумма женских отличительных черт, данная ей от рождения, как раз и подчинила девушку непоколебимому закону. Олива с самого начала была призвана, чтобы ею овладевали как женщиной. Думаю, она никогда этому не противилась. Для ее брата, вероятно, это стало неожиданностью — и злой судьбой…
— Цену ты обговоришь с Аяксом. Он мне прямо так и сказал: что я не должна подпускать тебя к себе, если ты на это не согласишься.
Она на сей раз даже не покраснела. Она познала лишь одну страсть: к Аяксу, Айи. Она и сейчас живет этой страстью. Она пока не превратилась в родительницу детей. Еще длится год ее любви. И эта любовь сильна, как никакая другая, потому что тело Оливы уже было преступным, когда Олива к ней пробудилась.
Я ответил ей очень спокойно: подчеркнув, что она подчиняется Аяксу.