Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)
Шрифт:
Они попросту сбежали от меня: Аякс, Олива, Льен с Зелмером и их домочадцы. Они больше не хотят иметь со мной ничего общего. Я мог бы сделать так, чтобы мою постель согревало сколько угодно возлюбленных; я этим пренебрег. Я даже не чувствовал особого искушения. Я хотел вернуть прежнее время. Но гроба больше нет. И Эли скоро умрет. Годы его сочтены. Это видно. Его глаза ослепли. Волоски на морде стали седыми, лапы — негнущимися. Эли постоянно оглядывается: не идет ли ОН — тот, кто… кто скашивает всякую плоть… Илок останется со мной. Илок произведет на свет жеребенка. Это будет, когда закончится зима; когда ветры опять начнут приносить дождь, как теперь, — а не снег. Когда солнце поднимется над долиной; когда все опять примутся зачинать новую жизнь, расти; когда животы снова наполнятся беременностью. У самой Илок — тоже. Статный жеребец войдет в нее, наводнит ее благословением первобытных животных: первобытными
Я еще раз попытаюсь все вспомнить: вспомнить Тутайна, Эллену, меня самого. Жизнь пока не закончилось. Можно доказать, что она не закончилась. Она здесь. Я останусь при своей работе. У меня будут новые музыкальные мысли. Я буду спать и бодрствовать, попеременно; это естественный круговорот: что человек бодрствует и работает, спит и собирается с новыми силами.
Я все-таки немного любил Оливу. После нее во мне остались крошечная боль, какая-то малость тоски, малость памяти.
Завтра… или, самое позднее, послезавтра я должен справиться с непорядком во мне: с тем непорядком, что я и ее любил.
Я не боюсь одиночества. Я достаточно хорошо его знаю. Я его сам выбрал. Я мог бы запачкать этот дом, снизу доверху, вечеринками с чужими людьми, всякого рода эксцессами; я этого не захотел. Я этого не мог. У меня на это не было сил. Мое отщепенчество, мое тело — им не хватает глубины, склонности к насилию… они не колодец глубиной в две сотни метров. Такие колодцы — повсюду вокруг меня, подо мной, надо мной; они простираются далеко во все стороны. Сам же я неглубок. Я заглядываю в бездны… и удивляюсь, что не падаю ни в какую сторону, что не обладаю тяжестью, что я не камень — не камень ни для какого колодца.
ЕМУ я еще не встретился снова.
Быстро принятое решение привело меня в Ротну. В лавке часовщика Анкера Зонне я купил напольные часы. Правда, цвет корпуса часов не зеленый. Этот умелый ремесленник, который сам изготавливает искусные механизмы из латуни и белой стали, как раз завершил работу над роскошным часовым механизмом, показывающим не только часы, но также дни месяца и фазы Луны. Столяр, поддерживающий дружеские отношения с часовщиком, поместил этот механизм в корпус из светлого дуба. Работа выполнена с таким вкусом и добросовестностью, что я ни секунды не колебался. Думаю, Олива одобрит мой выбор. (За движениями маятника можно следить через круглое окошко.)
Аяксу я собирался подарить двадцать бутылок вина. Я увеличил это число — не отдавая себе отчета почему — до тридцати пяти. Когда я потом обедал в отеле «Ротна», у меня возникло смутное ощущение, что я все-таки сделал недостаточно. Я сидел за столом с самым раздраженным видом и не мог придумать ничего путного. Я не знал, чего Аякс, по справедливости, вправе от меня ждать; и еще меньше понимал, к чему склоняюсь я сам. Я не умею выбирать подарки. Я не просто растерялся — я чувствовал себя несчастным. В такие мгновения мой разум отказывает. Мысли не только не поддаются упорядочению, они даже не формируются. Я должен как бы обмануть себя, чтобы обрести какое-то мнение. Я начал произносить речь. То есть я строил фразы, которые тихо проговаривал вслух. Поначалу они были совершенно бессмысленными или никак не связанными между собой. Но постепенно из этого получился разговор между мною и другим «я». Одна сущность высказывала общепринятое мнение, другая ей возражала{385}. Таким образом мне удалось оттеснить путаное Ничто в моей голове. Вместо болезненного ощущения я получил слова, которые можно произнести. Они и определили мою новую мысль — может, не очень умную. Покончив с обедом, я попросил принести мне бумагу и писчие принадлежности. Мне удалось сочинить несколько благожелательных фраз. Я положил в конверт чек на тысячу крон, вместе с этим письмом.
На обратном пути я чувствовал себя утешенным. Я сказал и потом несколько раз повторил это: «Илок, моя Илок, я поступил правильно. Я поступил правильно. Я и не мог поступить по-другому — если вспомнить обо всем, о нашей первой встрече и о трех роковых месяцах. Как же иначе мог я себя повести? Он ведь на протяжении трех месяцев был для меня товарищем. Вместе с ним я похоронил на дне моря Тутайна. Может, он по преимуществу оставался человеком
После того как я вернулся домой, распряг кобылу и позаботился о ней, я выпил, довольно много — целую бутылку вина. Последние следы страха — —
Сегодня утром, покормив Илок и растопив печку, я без каких-либо определенных намерений вернулся в гостиную. Может, я хотел посмотреть, остался ли в печи жар. Я открыл дверь без всякого ожидания, без малейшего необычного движения чувств; но, войдя, я тотчас увидел, что ТУТАЙН сидит в кресле возле стола. Я прикрыл за собой дверь, как сделал бы в любом случае, и остался стоять, бросая взгляды попеременно то на Тутайна, то на печку. Тутайн, поскольку он заметил, что я вошел — или по какой-то другой причине, — поднялся, пододвинул кресло на прежнее место и направился, не медленно и не быстро, а со свойственной ему скоростью, к двери своей комнаты: чтобы, как я предположил, сделать у себя то или другое дело. Он, по правде говоря, прошел по комнате так, как это случилось однажды много лет назад. Не «приблизительно так», или «очень похоже», или «с похожими телодвижениями», или «так, что его телесный образ соответствовал тогдашнему». Он, собственно, прошел только теперь, как бы в первый раз, но в точности так, как это было когда-то: как если бы то, что я увидел сегодня, было оригиналом, а увиденное годы назад — воспоминанием; поэтому мне показалось, что время обратилось вспять{386}.
В этих тетрадях я однажды написал, что знаю… не просто верю, но знаю: Тутайн никогда не предстанет перед моими глазами в качестве призрака, то есть как что-то более ничтожное, чем материя, или как разреженная материя. Если когда-нибудь он вновь мне встретится, то только как плоть в характерном для него облике; и тогда передо мною откроется одна из двух возможностей общения с ним. Либо он скажет: «Я снова здесь. Для тебя одного я снова здесь. Ты можешь пощупать меня. Я теплый. Я — плоть, не дух. Я готов ко всему. Готов есть с тобой, пить, готов даже к исступлениям. Но покидать этот дом я не могу. Я всегда буду ждать тебя здесь, если тебе понадобится отлучиться». Либо скажет другое: «Пора, пошли!» — Я знал, что случиться может только такое или не случится вообще ничего. Я знал, что ничего не случится, что я остался в одиночестве. Но теперь я его увидел, и все вышло по-другому. Он не был призраком. Он был настоящим. Я видел, я хорошо рассмотрел его лицо и кисти рук. Взгляд Тутайна — уверенный и благотворный, как у живых. В подвижном лице еще сохраняются юношеские черты, там нет ничего застылого или заторможенного смертью… В лице присутствовали и улыбка, и задумчивость, и изобилие живых эмоций. А руки двигались, как могут двигаться только руки, которые никогда не знали смертного оцепенения. Кожа мерцала, и тоненькие волоски на ней отражали сияние ничем не омраченного утра.
Он явился в костюме из тех отдаленных дней… который давно должен был превратиться в лохмотья.
Только вот дотронуться до него я не мог. А ведь, казалось бы, должен был захотеть дотронуться? Но такое желание у меня не возникло: я не мог иметь такого желания, потому что не имея его в тот первый раз (много лет назад). Нас разделяла незримая расселина: непреодолимая дистанция, которую мы сами — в прошлом — установили между собой. Ибо то, что я видел, и было прошлым, которое повторилось в настоящем в силу какого-то неведомого мне закона. И прекратилось это прошлое именно в ту минуту, когда Тутайн прикрыл за собою дверь.
Когда я почувствовал желание последовать за ним, чтобы наконец до него дотронуться, тогда уже вновь царило беспримесное настоящее. И тут мое сердце начало бешено колотиться. Потеряв самообладание, оно билось о ребра, выгоняя из легких воздух. Я знал, что Тутайна больше нет, не может быть; что дверь, когда я открою ее, окажется дверью в комнату, в которой жил Фон Ухри и которая все еще находится в том состоянии, в каком он ее оставил: что дело, ради которого Тутайн зашел туда, теперь не может быть выполнено, потому что Тутайн разобрался с ним еще столько-то лет назад… Я только что видел картину из памяти — отличающуюся такой четкостью и суггестивной силой, такой добросовестностью пластического оформления, таким сходством с фактами и материей, что ничего подобного я прежде не переживал, ни в бодрствующем состоянии, ни во сне.