Чайковский
Шрифт:
«Чем больше я здесь живу, тем меньше мне хочется уезжать, – писал Петр Ильич Анатолию, – и хотя без тебя и Модеста мне бывает очень грустно, но и в самой этой грусти, которую я хожу рассеять одинокими прогулками, есть что-то приятное, и вот почему. Только в разлуке, думая о любимом человеке, сознаешь всю силу своей любви к нему. Толя! Я ужасно люблю тебя.
Но ах! как я мало люблю Антонину Ивановну Чайковскую! Какое глубокое равнодушие внушает мне эта дама! Как мало меня тешит перспектива свидания с ней! Однако ж и ужаса она не возбуждает во мне. Просто лишь одну тоску».
Вернувшись в Москву 11 (23) сентября, накануне начала занятий в консерватории, Чайковский продолжил играть роль супруга и даже явился с женой на вечер, устроенный Петром Юргенсоном для московского музыкального бомонда. Мнения о Антонине Ивановне высказывались разные. Так, например, добрейший Кашкин пишет о том, что она «в общем произвела приятное впечатление как своею внешностью, так
24 сентября (6 октября) Чайковский бежал (да, именно бежал) из Москвы в Петербург. Предлогом для отъезда послужила телеграмма, посланная по его просьбе Анатолием. С семейной жизнью, а заодно и с преподаванием в консерватории было покончено. По словам Модеста Ильича, наш герой «покинул Москву в состоянии, близком к безумию». С вокзала он приехал в гостиницу «Дагмара» на Большой Садовой, где после сильнейшего нервного припадка впал в бессознательное состояние, длившееся около двух суток. Когда Петр Ильич пришел в себя, врачи настоятельно порекомендовали ему полную перемену жизненной обстановки. «Полный разрыв был единственным средством не только для дальнейшего благополучия обоих, но и для спасения жизни Петра Ильича», заключает Модест Ильич. Возможно, что никакого нервного кризиса на самом деле не было, так же как и упомянутых врачебных рекомендаций. Просто таким образом было удобно объяснить фраппирующее (не побоимся этого слова) поведение Чайковского.
Сама Антонина Ивановна описывала расставание с мужем следующим образом: «Сказал мне, что ему нужно уехать по делам на 3 дня. Я его провожала на почтовый поезд; его глаза блуждали, он был нервен, но я была так далека в мыслях от какой-нибудь беды, которая уже висела у меня над головой. Перед первым звонком у него сделалась спазма в горле, и он пошел один, неровным, сбивающимся шагом в вокзал, выпить воды. Затем мы вошли в вагон; он жалобно смотрел на меня, не спуская глаз… Более он ко мне не приезжал».
В письме Петра Ильича к Анатолию от 12/ 24 сентября 1877 года содержатся следующие фразы: «Я знаю, что нужно еще немножко потерпеть, и незаметно явится спокойствие, довольство и, кто знает, может быть счастье. Теперь я мечтаю о поездке в Петербург, которая непременно состоится в скором времени, но еще не могу определить когда!» Уж не намек ли это на грядущие события? Не исключено, что «бегство» было спланировано заранее, а недолгое пребывание в Москве понадобилось Чайковскому не для новой попытки привыкания к семейной жизни, а для того, чтобы привести перед отъездом дела в порядок.
Спустя двенадцать лет Петр Ильич напишет в своей краткой биографии следующее: «Мои московские друзья, все вместе и каждый по отдельности, охотно употребляли крепкие напитки, и, поскольку меня самого всегда обуревала очевидная склонность к плодам виноградной лозы, я также вскоре [стал] принимать более чем допустимое участие в попойках, коих избегал до тех пор. Моя неутомимая деятельность, в сочетании с такими вакхическими развлечениями, не могла не оказать самого бедственного влияния на мою нервную систему: в 1877 году я заболел и был вынужден на какое-то время оставить мою должность в Консерватории. Однако через год я опять возобновил преподавание, но единственно чтобы убедиться, что мое отвращение к курсам гармонии и инструментовки стало непреодолимым, и, наконец, отказаться от моего поста». Об Антонине Ивановне Чайковский предпочитал не вспоминать – вычеркнул ее из своей жизни раз и навсегда. Только вот она не была согласна с этим и время от времени докучала ему.
Надежде Филаретовне, несколько уязвленной его женитьбой (несмотря на заочный характер их дружбы, определенная ревность с ее стороны все же имела место), Чайковский объяснил произошедшее все в том же «кризисном» ключе: «Я провел две недели в Москве с своей женой. Эти две недели были рядом самых невыносимых нравственных мук. Я сразу почувствовал, что любить свою жену не могу и что привычка, на силу которой я надеялся, никогда не придет. Я впал в отчаяние. Я искал смерти, мне казалось, что она единственный исход. На меня начали находить минуты безумия, во время которых душа моя наполнялась такою лютой ненавистью к моей несчастной жене, что хотелось задушить ее. Мои занятия консерваторские и домашние стали невозможны. Ум стал заходить за разум. И между тем я не мог никого винить, кроме себя. Жена моя, какая она ни есть, не виновата в том, что я поощрил ее, что я довел положение до необходимости жениться. Во всем виновата моя бесхарактерность, моя слабость, непрактичность, ребячество! В это время я получил телеграмму от брата, что мне нужно быть в Петербурге по поводу возобновления “Вакулы”. Не помня себя от счастья хоть на один день уйти из омута лжи, фальши, притворства, в который я попался, поехал я в Петербург. При встрече с братом все то, что я скрывал в глубине души в течение двух бесконечных недель, вышло наружу. Со мной сделалось что-то ужасное, чего я не помню. Когда я стал приходить в себя, то оказалось, что брат успел съездить в Москву, переговорить с женой и с Рубинштейном и уладить так, что он повезет меня за границу, а жена уедет в Одессу, но никто этого последнего знать не будет. Во избежание скандала и сплетней брат согласился с Рубинштейном распустить слух, что я болен, еду за границу, а жена едет вслед за мной»[127].
В одном из следующих писем Петр Ильич по просьбе баронессы обстоятельно опишет свою (теперь уже практически бывшую) жену. «Глаза у нее красивого цвета, но без выражения», «держится очень жеманно», «как в голове, так и в сердце у нее абсолютная пустота», «ежечасно она повторяла мне бесчисленные рассказы о бесчисленных мужчинах, питавших к ней нежные чувства»… И в качестве вишенки на торте: «Она говорила мне, что влюблена в меня четыре года; вместе с тем она очень порядочная музыкантша. Представьте, что при этих двух условиях она не знала ни единой ноты из моих сочинений и только накануне моего бегства спросила меня, что ей купить у Юргенсона из моих фортепианных пьес. Этот факт меня поставил в совершенный тупик. Не менее того я удивлялся, узнав от нее, что она никогда не бывала в концертах и квартетных сеансах Муз[ыкального] общ[ества], между тем как она, наверное, знала, что предмет своей четырехлетней любви она могла всегда там видеть и имела возможность там бывать»[128].
Благодаря щедрости Надежды Филаретовны Петр Ильич вместе с Анатолием Ильичом провели около месяца в Кларане близ Женевы, затем через Париж уехали во Флоренцию, оттуда – в Рим… Тяжелый год они проводили в Сан-Ремо. Чайковский закончил работу над Четвертой симфонией и взялся за «Евгения Онегина», который с лета оставался незавершенным.
Антонина Ивановна стала для Чайковского чем-то вроде камня в почке – нет-нет да кольнет, бывает, что и очень больно, но дальше этого дело не пойдет. Она, было, попыталась воздействовать на Петра Ильича через Александру Давыдову, но из этого ничего не вышло. Правда, отношения между братом и сестрой немного охладели. «Поступок его с Антониной очень, очень дурен, он не юноша и мог понять, что в нем и тени задатков быть даже сносным мужем нет, – писала Александра Модесту. – Взять какую бы то ни было женщину, попытаться сделать из нее ширму своему разврату, а потом перенести на нее ненависть, долженствующую пасть на собственное поведение, это недостойно человека, так высоко развитого. Я почти убеждена, что в причине ненависти его к жене никакую роль не играют ее личные качества – он возненавидел бы всякую женщину, вставшую с ним в обязательные отношения»[129]. «Не знаю, что сделалось на этот раз с сестрой, – сетовал Петр Ильич. – Она никак не могла понять, что моя антипатия к жене, как бы она ни была незаслуженна, есть болезненное состояние, что меня нужно оставить в покое и не только не расписывать ее достоинства, но и не поминать о женщине, самое имя которой и все, что ее напоминало, приводило меня в состояние безумия»[130].
От мольб и стенаний Антонина Ивановна перешла к угрозам, но и это не помогло ей вернуть сбежавшего мужа. Да и стоило ли возвращать, если семейная жизнь сразу же пошла наперекосяк?
Развода не было – стороны никак не могли прийти к соглашению. Просто так, по желанию одной из сторон (и даже по обоюдному желанию) в дореволюционной России развестись было невозможно. Предлоги вроде «не сошлись характерами» не рассматривались, поскольку брак носил сакральный характер – союз был благословлен свыше. Поводом к разводу могла стать супружеская неверность, и Чайковский был готов выступить в роли виновной стороны, но Антонину Ивановну такой вариант не устраивал. Складывается впечатление, что она вообще не хотела развода, который лишил бы ее возможности докучать Петру Ильичу (скажем уж прямо – терроризировать его), бесконечно требовать денег и выставлять себя невинной жертвой злодейских козней нехорошего мужа и его еще более нехороших родственников. Из своего страдания Антонина Ивановна сделала неплохой бизнес (и кто бы вообще помнил о ней сейчас, если бы не этот злополучный брак?). «Любовь» к мужу, о которой она столько твердила, не помешала ей сойтись с юристом Александром Шлыковым, тем самым, который давно ее любил. Антонина Ивановна родила от Шлыкова троих детей, причем все они были отданы в воспитательный дом, что наглядно характеризует ее человеческие качества. Последние шестнадцать лет жизни (1901–1917) Антонина Ивановна провела в Доме призрения душевнобольных под попечительством принца Александра Петровича Ольденбургского[131]. В 1894 году были опубликованы ее воспоминания о Чайковском, которые не пользовались популярностью – что могла рассказать о великом композиторе женщина, проведшая рядом с ним несколько недель и нисколько его не знавшая?