Чернокнижник Молчанов [Исторические повести и сказания.]
Шрифт:
Молчанов называл ее то «матушка-царица», то «ваше пресветлое величество».
И когда он говорил это, заря на её белом худощавом лице понемногу начинала рдеть ярче, становилась не вечерней, не умирающей зарей, а смеющейся утренней и вспыхивала улыбкой по розовым губам.
И она протягивала Молчанову руку, — нежно, с синими жилками и тонкими пальцами, — для поцелуя.
И он поцеловал эту руку, став на одно колено.
А сам думал в это время, что, должно быть, большой был затейник этот польский пан, соблазнивший Азейкину
Он никогда не запирал плотно двери, когда бывал здесь, в этой комнате, обставленной так роскошно…
Он знал, что все равно за ним будет сладить его подруга, та прекрасная и вместе жуткая, как огонь нездешнего мира, со взглядом еще более безумным, чем взгляд этого ангела с льняными волосами.
Они жили все вчетвером: Азейка, его дочь, Молчанов и его еврейка.
Молчанову иногда, казалось, что у него все мутится в голове, когда он входит к Азейкиной дочери.
Будто и впрямь там ожидал его ангел, хотя он и понимал, что эта девушка, похожая на зарю то вечернюю, то утреннюю, — только кукла. Обыкновенная заводная кукла, отличавшаяся от обыкновенной куклы лишь тем, что была живая.
Кто-то ее завел на этот особый лад, и она стала на этот особый лад, совсем ей несвойственный, жить, говорить, двигать руками, качать головой, сиять глазами, улыбаться и плакать.
Но на него веяло от этой живой картины чем-то грустносияющим, чем-то, что хотелось подольше задержать в себе.
И хотя он старался отогнать это очарование, оно, грустносмеющееся светило ему даже тогда, когда он уходил отсюда, в блеске голубых глазах и в лице, озаренном потухающим светом вечерней зари.
После визитов к Азейкиной дочери он всегда был задумчив.
Заглядывая в его глаза, его еврейка спрашивала его:
— Ну, что?
— Все идет как следует.
— Все?
— Да, все…
— Как же ты ее теперь называешь?
— Мариной.
— А она откликается?
— Начинает откликаться… Главное, взять ея душу в руки.
И еще мрачнее у него становились глаза.
Она вздрагивала.
— Как взять душу?
— Ну, влезть в душу… Ну, как это я тебе расскажу?.. Повеличай тебя этак изо дня в день да этак с годик царицей… Ну, а она что?.. У ней… Куда ее дунь — туда и полетит.
Вместо того, чтобы вернуть Азейкину дочь к сознанию, Молчанов, наоборот, старался затемнить сознание и помрачить его новой идеей чем та, которая Азейкиной дочерью владела.
Здесь не место распространяться долго о той секте, к которой он принадлежал… Он верил, что, призывая нечистую силу, можно «вливать» свои мысли в душу человека, если только человек не станет сопротивляться.
Азейкина дочь не сопротивлялась.
Когда он устремлял в её глаза свой взгляд, она не могла отвести глаза в сторону.
И не мигала.
И потом не могла уже произвести никакого движения.
И
Сковывал ее какой-то полустолбняк, какое-то полузабытье.
И он, смотря ей в её почти безжизненные глаза, начинал говорить.
Он рассказывал ей, как она вместе с мужем бежала из Москвы, как их приютили добрые люди в Польше.
И называл ее «матушка-царица».
Она потом, на другой день, рассказывала ему, что все это она видела во сне. А он возражал, что во сне она видела, что она королевна, тогда как на самом деле она царица.
Крепко тонкими своими пальцами стискивала она тогда голову и смотрела мучительным, страдающим взглядом прямо перед собой. И спрашивала этим взглядом (это от него не могло укрыться), кто же она: королева или царица.
ГЛАВА XX.
Молчанов, хотя и бывал у царика на больших обедах и, хотя, по-видимому, пользовался его милостью, всё-таки не мог не заметить, что царик держится с ним настороже.
Этого не было бы, может быть, если бы он привел с собою не сто запорожцев, а сто стрельцов.
Царик даже раз как-то намекнул ему на это.
Казаки в Московской земле, про которую они говорили, что взяли ее на саблю, не поляки, а именно они северские люди, да запорожцы иначе не назывались, как ворами, душегубцами, дорожными заставниками.
И хотя царик не отказывал им, когда они просились к нему на службу, он понимал, что с ними и он становится в Московской земле не царем, а атаманом очень большой разбойничьей шайки.
Оттого он и был всегда так сдержан с Молчановым. Он сознавал все больше и больше, что тот говорил ему правду. Но уже нельзя было запереть ворота Калуги для казаков…
В Калуге их набралось порядочная сила, и случился бы бунт, если бы он прогнал от стен Калуги какую-нибудь из казацких шаек, ищущих у него службы, пристанища и покровительства.
Молчанов все это хорошо понимал и старался завести побольше знакомств между наполнившими Калугу казаками.
Заговаривал он и с простыми рядовыми казаками, и с их «ротмистрами» и «полковниками», как величали себя их главари, люди, по большей части ничем, кроме военных доблестей, от простых казаков не отличавшиеся.
Среди них было много разумных людей, разбиравшихся хорошо в том, что на их глазах происходило.
Они все держались начеку и чего-то ждали.
И нельзя было сказать, что может произойти сегодня или завтра.
Но уже пахло кровью, дышало близкой междоусобицей.
Когда «ротмистры» и «полковники» ложились спать, они по старой привычке подсыпали на хлопотницы пистолетов свежей пороховой мякоти. Но делали это более внимательно, чем делали обыкновенно. Откуда-то пришел в Калугу слух, будто живущая у «царика» полька совсем не Марина, дочь Мнишек, а швея одного богатого польского пана.