День да ночь
Шрифт:
Учил он Бакурского, как молодого, как новобранца. Бакурский и был здесь, на земле, молодым. Одно дело - воевать в воздухе, другое - на земле. И не возле орудия, а в чистом поле, впереди всех. Да и вообще, следовало все уточнить, чтобы действовать согласованно. Потом не до разговоров будет.
– Договорились?
– Договорились...
– Вот и порядок. Ты понаблюдай, а я покурю.
Он опустился на корточки, свернул самокрутку, прикурил, прижавшись к стенке окопа, чтобы ниоткуда нельзя было заметить огонек, и стал неторопливо затягиваться, привычно пряча
... Почему-то собак своих вспомнил. Три собаки у него было. Сильные, крупные, на медведя ходить можно. А волка каждая из них в одиночку брала. Сам вырастил из щенков. И никуда они от него не отходили. Когда в армию собирался, все крутились вокруг него. Вставали на задние лапы, облизывали лицо, поскуливали, как будто плакали, предчувствовали долгую разлуку с хозяином. Скучно без них. А с собой взять нельзя. Война - не собачье дело. Опасно здесь собакам, да и не разрешит никто. Эх и бросятся они к нему, когда вернется. Повалят, истопчут, оближут...
Афонин был доволен, что с ним послали Бакурского, а не Опарина, не Лихачева. Те с разговорами лезли бы, не остановишь. А здесь молчать надо. Сам он к этому привык. Часами лежал в засаде на зверя, молчал. Иногда и шевельнуться нельзя было. С Бакурским хорошо. Молчит. И ловко стреляет из пулемета.
А на Бакурского опять накатила тоска. Хотелось кому-нибудь открыться. Тому же Афонину. Никому до сих пор ни слова не сказал. Но молчать больше не мог.
– Я в-в-виноват...
– выпалил он. Решил сейчас вот, немедленно, и рассказать о том, что его мучило. Не было у него больше сил держать все при себе. Расскажет и тогда можно будет спокойно встречать фрицевские танки. И умереть, если так получиться. Или останется жить. Тогда уж будет все равно. Главное - надо сейчас рассказать...
Он не видел недоуменного взгляда Афонина, но почувствовал, что тот ничего не понял. И начал рассказывать. С трудом, с хрипом, иногда, заикаясь от волнения, иногда, неожиданно для себя, выдавая целую фразу.
– М-мы... летели... на разведку... Огневые... точки... за-за-засечь... Штурман наблюдать должен... А я...
– с-с-следить... за ве-верхней... полусферой... А я... за-за-задумался... Пи-письмо получил из дома... Плохо... там... И не смотрел... Тут "фо-фоккер"... вы-вы-вывалился... Если... бы... я его... за-за-заметил... с-с-сказал штурману... он бы... с-срезал... этот "фо-фоккер"... У штурмана... пулемет... Березина... двенадцать и семь десятых... Разнес бы... "фо-фо-фоккер"... в щепу... А он... не видел... А я... про-про-проглядел... С-с-сбили нас...
Афонин слушал внимательно. Не торопил, не переспрашивал. Изредка кивал головой, подтверждая, что, мол, все понимает и сочувствует. Хотя в темноте Бакурский вряд ли мог это заметить. Бакурский и лица Афонина не видел и был рад этому, потому что знал твердый характер Афонина и боялся увидеть в его глазах презрение. Поэтому и глядел в сторону, захлебываясь и хрипя, с трудом продолжал свой нелегкий рассказ:
– Ш-ш-штурман погиб... Пи-пилот... погиб... Я один... в живых... остался... А ко-ко-кому нужна... такая... по-по-поганая... жизнь?..
Такого
– Бывает, - сказал он, потому что ничего лучшего придумать не смог.
– И не такое у людей случается. Только это еще, Костя, не край. Жить все равно надо. Человек все-таки для жизни создан и должен стараться жить...
Бакурскому достаточно было и этого. Такого небольшого участия. Двух-трех добрых слов. От такого серьезного человека, как Афонин. Он согласно кивнул головой. Афонин не заметил кивка. Очень темно было в степи...
* * *
Кречетов глянул на часы.
– Четвертый час пошел, - сказал он.
Часы он где-то раздобыл себе шикарные, наверно генеральские. Цифры светятся, стрелки тоже, секундная во весь циферблат бежит. А в ремешок маленький компас вмонтирован. Игрушечный, но все равно красиво. Не часы - мечта командира. В них бы еще две-три шестеренки поставить - они бы и погоду предсказывали.
– Самое время нам с тобой прогуляться, - предложил он Хаустову.
– Пройдемся, посмотрим, как наши орлы себя перед боем чувствуют. От долгого ожидания на одних дремота нападает, на других мандраж. Скажу тебе по правде, я и сам ожидать не люблю. Нервишки начинают пошаливать.
Хаустов чувствовал себя нормально. Ни дремоты, ни мандража. Был несколько более напряженным, чем обычно, но самую малость. Просто с нетерпением ждал, когда немцы, наконец, начнут атаку. И был уверен, что с танками его батарея управится. Еще в училище понял, что танк не так уж грозен и уничтожить его очень даже просто. Главное - не растеряться и вести точный прицельный огонь. Потому и удивился откровению Кречетова. У старшего лейтенанта, считал он, нервы - кремень. Но простил эту слабость, понимал, что при всех своих достоинствах, Кречетов не артиллерист, а просто пехота.
– Да, надо пройти, все проверить, - согласился он.
– Самое время.
– Разгрузимся немного, - предложил Кречетов.
– Лишнее нам ни к чему.
– Он снял бинокль и положил его на плащ-палатку, на которой они сидели возле КП.
– Полевую сумку тоже оставим. Так-то полезная сумочка, но когда ползешь, она непременно норовит под брюхо залезть. Не столько делом занимаешься, сколько с этой дурой воюешь, - он положил рядом с биноклем полевую сумку.
– Развьючивайся. Документы у тебя где?
– Здесь, - Хаустов похлопал ладонью по своей полевой сумке, не кожаной, как у Кречетова, а кирзовой, словно солдатский сапог. В военные годы производство кожи шло медленней, чем производство лейтенантов и пришлось делать для них полевые сумки из кирзы.
– Напрасно. Никогда не клади туда документы. Клади в левый нагрудный карман. Сюда, возле сердца. Как броню. Жив останешься, документы при тебе. А убьют, так и документы не нужны. Сумку клади сюда, и бинокль, и портупею. Легче тебе будет без сбруи.