Дневники Льва Толстого
Шрифт:
Да, великая радость. И тот, кто испытал ее, не сравнит ее ни с какой другой, не захочет никакой другой и не пожалеет ничего, сделает все, что может, чтобы получить ее. А для того, чтобы получить ее, нужно одно небольшое, но трудное в нашем извращенном мире, — одно: отучить себя от ненависти, презрения, неуважения, равнодушия ко всякому человеку. А это можно. Я сделал в этом отношении так мало, а уже как будто вперед получил незаслуженную награду.
С особенной силой чувствую сейчас — или, скорее, чувствовал сейчас на гуляньи эту великую радость — любви ко всем (там же).
Это чувство не может быть устроено им самим, как художник не может себе устроить вдохновения! Вот в чем дело!
Ах, как бы удержать ее или хоть
Вот в чем дело! Работа заключается не в том, чтобы усилием вызывать в себе любовь к людям, а в том чтобы знать, не забывать и учить себя и других, что лучше этой цели, этой радости, дарения, ничего нет. В том чтобы соответственно так перестраивать всю жизнь, чтобы убрать лишнее, что мешает радости.
Тогда та запись дня, со счетом шагов до пня и с раздражающей собакой Белкой, — это запись того, что брошенный, оставленный человеческой скудости он ничем другим не займет себя всё равно. Он будет как нищий стоять с протянутой рукой и дожидаться монетки.
Упражнения служат для того же, для чего лежащему человеку встать, выйти из дома, идти, менять место. Иначе можно закоснеть в том, как я вижу вещи. Блоха их видит иначе, попробуй догадайся какие у нее пространство и время. Всё в моих глазах устроено по мне, который изменится.
12
8 мая 2001
Разберем пример толстовского феноменологического анализа. Обратите внимание на его технический характер. В нем совершенно отсутствует даже намек на этические темы добра, счастья, умиления. Два месяца назад Толстому исполнилось 80 лет.
Гуляю, сижу на лавочке и смотрю на кусты и деревья, и мне кажется, что на дереве большие два как бы ярко-оранжевые платка; а это на вблизи стоящем кусте два листка. Я отношу их к отдаленным деревьям, и это два большие платка, и ярко– оранжевые они от того, что я отношу цвет этот к удаленному предмету. И подумал: весь мир, какой мы знаем, ведь только произведение наших внешних чувств: зрения и осязания… и наших соображений. Как же верить в реальность, единую реальность мира, каким мы его представляем себе? Какой он для блох? Какой для Сириуса, для неизвестного мне существа, одаренного неизвестными мне чувствами? И пространство и время — это всё мною построено. То, что я называю бесконечно малыми существами, нисколько не меньше меня. И то, что я называю моментом, нисколько не меньше того, что я называю вечностью. Одно, одно есть, то, что сознаёт, а никак не то, что оно познаёт и как (2.11.1908 // <ПСС, т. 56>).
Вывод этого анализа понятен и приемлем. В философии такие анализы ведутся сходным образом и дают аналогичные результаты. К мысли о том, что воспринимаемая реальность создана бессознательным продуцированием трансцендентального субъекта, можно вспомнить учение о субъекте в немецком классическом идеализме. Толстой читал Канта, всё больше ценя его, десятилетиями; 19.2.1904 он им восхищается. «Читаю Канта. Очень хорошо» (19.9.1905).
Читал нынче Канта Religion in Grenzen blossen Vernunft. Очень хорошо, но напрасно он оправдывает, хотя и иносказательно, церковные формы (2.2.1906 // <ПСС, т. 55>).
Кант считается отвлеченным философом, а он — великий религиозный учитель (8.8.1907 // <ПСС, т. 56>).
Под 10.1.1909 имя Канта стоит после Христа и Будды.
26 марта 1909. Вчера не писал. Здоровье всё хорошо. И душевное состояние. Читал Канта: «Религия в пределах только разума». Очень близко мне. Нынче читал то же (<ПСС, т. 57>).
Эта работа Канта о вере и суеверии, т. е. непосредственно на темы, признаваемые в эту эпоху темами Толстого. Наоборот, в записи
Читал Канта, думаю всё о движении и веществе, пространстве и времени (11.8.1909 // <там же>).
тема названа метафизическая и натурфилософская, отвлеченная, как в разбираемом нами сейчас длинном тексте о кленовых листах. Слова «думаю всё» означают вроде бы, что время Толстого занято исключительно этим. Получается, что по лексике и по предмету здесь два ряда мысли, один онтология, другой этика. Важно, что они различны у самого Толстого: если выделить, выбрать феноменологические разработки, то в них не видно будет выхода в нравственное учение. Он сам дает ключ к этой двойной мысли: мы прочитали, что «Кант считается отвлеченным философом, а он — великий религиозный учитель». Значит, говоря на более техничном философском языке об абстракциях, он не переходит от одной темы к другой. Перед нами продолжение той же самой мысли, но почему-то взявшей себе теперь другой инструмент.
Несмотря на эту высокую — собственно в новоевропейской философии высшую — оценку Канта, не нужно забывать, что выше его Толстой ставил двух русских крестьян. Систему Канта Толстой не видел и не хотел видеть — она была для него помехой, через которую надо пробиваться к человеку. Вот ранняя запись, но этого подхода к системам Толстой не только никогда не менял, а даже раннюю запись можно считать программой на все его времена:
3 февраля. — 1870. Система, философская система, кроме ошибок мышления, несет в себе ошибки системы.
В какую форму ни укладывай свои мысли, для того, кто действительно поймет их, мысли эти будут выражением только нового миросозерцания философа [125] .
Для того, чтобы сказать понятно то, что имеешь сказать, говори искренно, а чтобы говорить искренно, говори так, как мысль приходила тебе.
Даже у больших мыслителей, оставивших системы, читатель, для того чтобы ассимилировать себе существенное писателя, с трудом разрывает систему и разорванные куски, относя их к человеку, берет себе (48: 344–345).
125
Здесь мировосприятия, миротворения в смысле анализа кленовых листьев.
Поэтому, если бы у Толстого не было многократных упоминаний Канта, сопоставлять эти два имени не было бы никакой причины — так же как лучше отталкивать напрашивающиеся ассоциации с Дильтеем, Гуссерлем, Хайдеггером; даже с Ницше, которого Толстой знал, похоже, по журналам и публицистике и не вчитался в него, так что у него осталось размытое представление о чем-то по ту сторону добра и зла.
Читал Ницше «Заратустра» {по-немецки} и заметку его сестры о том, как он писал, и вполне убедился, что он был совершенный сумасшедший, когда писал, и сумасшедший не в метафорическом смысле, а в прямом, самом точном: бессвязность, перескакивание с одной мысли на другую, сравнение без указаний того, что сравнивается, начала мыслей без конца, перепрыгивание с одной мысли на другую по контрасту или созвучию и всё на фоне пункта сумасшествия — idee fixe о том, что, отрицая все высшие основы человеческой жизни и мысли, он доказывает свою сверхчеловеческую гениальность. Каково же общество, если такой сумасшедший, и злой сумасшедший, признается учителем? (29.12.1900 // <ПСС, т. 54>)
Перейдем теперь непосредственно к разбору поставленного в начале наблюдения об условности реальности. Длинное отступление было нужно для того, чтобы понять, что Толстой и здесь неотступно продолжает ту же самую свою единственную мысль, одну на протяжении последних десятилетий:
Когда человек ищет благо во всём, кроме любви, он всё равно как во мраке ищет пути. Когда же он познал, что благо и его и всего существующего — в любви, так солнце взошло, и он видит свой путь и не может уже хвататься за то, что не дает ему благо <там же>.