Дочь генерального секретаря
Шрифт:
* Дневник (фр.)
С другой стороны, газовая плита за спиной позволяла не отвлекаться на хождения за чаем.
Дневник был пестр и анархичен.
Среди поспешных записей имели место попытки автобиографического романа, но писалось все это где, как и чем попало - даже карандашом. Так, где стерлось, он обводил по букве, по слову, а затем, заглядывая в словарь, на заедающей машинке перепечатывал страницу за страницей, кусок за куском собирая образ, в который сам не верил: неужели это и была его Дульсинея? Бог знает, каким образом зачатая в церебральном холоде глобальных коммунистичес-ких страстей большеглазая девочка с незаживающей звездой сигаретного ожога на лбу.
"Как
Мы в румынском санатории - Он и я. Черный "мерседес" отвозит нас на грязи. Из Бухареста туда же прилетает супруга Дракулеску.
На вертолете.
Это дворец в огромном саду. Кроме персонала и врачей (все говорят по-французски, но курят "Кент"), мы были с ним одни - пока не привезли двух индонезийцев. Они говорят только по-английски, меня попросили переводить на приеме. У обоих тропические болезни. Один синий, причем буквально: ладони, губы, лицо. Другой с виду нормальный, но в крови черви. Болезнь отнюдь не символическая, называется палюдизм. В знак благодарности они мне показали портрет Сукарно в феске - вырезку из газеты, хранимую в бумажнике. Они очень за своего Сукарно. Почему? Потому что служащим Сукарно (тоже, кстати, друг отца) выдает полтора килограмма риса в месяц.
Когда я наталкиваюсь в саду на эту пару, приходится делать усилие, чтобы не отшатнуться.
Фильм ужасов.
Потолок в комнате такой высокий, что он не чувствует запаха сигареты, выкуренной исподтишка. У него свои развлечения. Он собирает сливы и приносит: "Мой и ешь".
Сливы гниют в мраморном умывальнике.
"Не будешь есть, умрешь".
Румыны проверили, все у меня в порядке.
А есть не могу. Только кофе.
За это мне вкалывают что-то гнусное - по-социалистически толстыми иглами.
Жара, сонливость. Когда я просыпаюсь на закате и вижу перед собой соцреализм в огромной золоченой раме, жить мне не хочется.
Эффект страны, навязанной на лето?
Надеюсь...
Роман? Но кто поверит в героиню, в одну возможность этой человеческой аномалии? Я первая не верю. Прошлым летом в Крыму мне проходу не давал космический кретин - любимец их генсека. Он крал лифчики у персонала, обслуживающего душ Шарко, напяливал на лысину и с гоготом носился под магнолиями - волосатый, как горилла. Однажды отвесил мне советский комплимент: "Инеc, ты не серийного производства. Ты - товар штучный".
В том и отчаяние, товарищ космонавт.
Эсперанс - или имя слишком патетично?
– родилась в Париже, но заговорила сначала по-испански. Во время изгнания на Восток приобрела не только польский, но еще и русский. В советской средней школе № 1 при посольстве СССР в Польше, которая "за отличные успехи и примерное поведение" наградила ее похвальной грамотой, где в левом углу Ленин, а в правом Сталин. Вернувшись во Францию, она не забыла эти языки. На плечах как клетка с попугаями, у любого другого такая голова взорвалась бы изнутри, но она гордо несла ее вперед. Во время сеанса профессиональной ориентации перед окончанием лицея ей намекнули на возможность карьеры в разведке. Шпионкой?
От этого варианта судьбы она отказалась с возмущением.
Больше попыток эксплуатации ее талантов никто не предпринял.
Она осталась наедине с этим проклятьем - всех понимать.
Кроме самой себя.
В этих мирах, друг другу противостоящих, она чувствовала себя вполне уверенно - не принадлежа при этом ни тому и ни другому. В каждом из миров
* Некрасиво (фр.)
** Нежная Франция, милая страна моего детства (фр.)
Продукт посткоминтерновской эпохи, побочное дитя того типа космополитизма для бедных, который назывался "пролетарским интернационализмом", она мучалась завистью к сверстникам, принадлежавшим этим мирам - тому или другому. Кто там ли, здесь ли, но был своим.
Одноязыким. Одноклеточным...
Эсперанс. Этюд повышенной сложности, сыгранный в сумерках коммунизма. Интегральное исчисление. Чистая абстракция, но с текущей, словно персик...
Не дай себя сожрать. Кровь жизни выпить.
Завтра, кстати, нас везут в Трансильванию.
В замок графа Дракулы.
Один из самых красивых замков, которые я в жизни видела. Я преувеличила восторг, чтобы вызвать у него реакцию:
– Неужели ты хотела бы здесь жить?
– И еще как.
– В качестве Дракулы?
– Жертвы.
Он потемнел:
– Никогда я тебя не понимал...
И отвернулся к супружеской паре самодовольных хозяев замка и всей этой страны - прекрасной и несчастной.
С очередным комплиментом..."
Извещая, что уже ночь, соседи стучали по трубе.
Александр выходил с собакой.
Под зябким звездным небом за зоной отдыха расстилались до горизонта совхозные поля. Он возвращался не с пустыми руками. То надергивал сахарной свеклы, которую в вареном виде Милорд перекатывал, пятная линолеум, по всей квартире. То тыкву приносил, в оранжевой желтизне которой было нечто древнекитайское, буддистское и даже всецело потустороннее. Созерцая тыкву в свете голой лампочки, он вчуже удивлялся своему спокойствию. Потому что в этой глухоте, звенящей в ушах, ничто не предвещало возвращения Инеc. Но чем плотнее сдвигалось зеркало ее жизни, тем увереннее ему становилось, что она непременно материализует-ся. И даже от этого опережающего знания ему становилось тошно, как от перекура: будто это не кремлевские хозяева держали натянутую паутину того, что громоздко именуется в газетах "международным коммунистическим движением" - нет, то было бы элементарно. Главный паук был именно он - Александр. Угнездившийся в эпицентре в ожидании неминуемой жертвы. Потому что за парой огромных глаз и на-все-наплевательским видом таилось самое неуверенное в этом мире существо.
Он не удивился, но непроизвольно замер на вдохе, когда в поле зрения стала влезать бумажка.
Однажды утром. В щель входной двери.
Он поймал ее в полете.
Это был вызов. Не в военкомат, не в КГБ - на Центральный телеграф СССР. В двенадцать ночи. Для переговора с тем, что рука служащей обозначила, как Фобос - но, возможно, он уже поехал?
Он вышел на свет.
Именно Фобос. Спутник чего-то очень-очень дальнего, как помнится из астрономии...
Планеты Ужас?
Воротник пиджачка был поднят. Он опускал глаза, когда они проходили, но в третий раз не выдержал и улыбнулся.