Двойной Леон. Istoriя болезни
Шрифт:
И как мне быть без тебя? На свете слишком мало воды, чтоб вымыть из меня свет.
Помню тебя губами. Это единственная еще доступная мне память. Твой голос. Твое прикосновение. Все распадается на фрагменты. Все распадается на цитаты. Откуда-то музыка, сон, тоска.
Ты научилась спать? Пой мне, пой.
Конверты, цикорий, зима, прожилки. Утренний кофе.
Думаю о тебе все время. Должны быть врозь. Пока все не кончится. А это еще не скоро. Целых три.
За три секунды до конца
Она возвращалась дольше, чем обычно. Пыталась вспомнить, чего же ей так сильно хотелось секунду назад. Хотелось курить. Но не могла сообразить, ни что это за желание, ни как оно называется. Все хотелось курить, но казалось, что за секунду до этого хотелось чего-то другого. Эта неясность мучила. Словно в тебе поселился
Хотелось курить. Собственно говоря, ее должны были сопровождать другие желания. Корица, паунд, дамаск, цуккини, грейпфрут, сигареты, с(…)н, средний, нежный, сухой, химеры, странный пример, качалка, кресло, полоса света, много света, нет света, смеяться, плавать, между собакой и волком, госпитальные стекла, дворцы, пальцы, ночь.
Долго не могла открыть дверь. Отчего-то перебирала ключи, хотя спутать было нельзя. На столе все еще лежала иголка с остатками нитки. В раскрытом журнале было записано его имя. Прочла его еще раз и удивилась, что у человека может быть имя. О своем не вспомнила. Потом подумала: правильно, это будто камуфляж. Как-то называться. Хотелось курить, но по ошибке решила, что хочет яблоко. Вынула его из ящика и положила на стол. Яблоко было желтое, круглое, надкушенное, совсем не похоже на желание. Где-то далеко на дворе распиливали срезанные тополя. Если бы под окном было озеро, она за милую душу нырнула бы сейчас в воду, хотя раньше никогда не прыгала с высоты. Только, наверное, уже слишком холодно. Плита. Полотно. Мед. Лед. Д(…)м. Дрожь. Трава. Труба. Смерть.
За секунду до конца
Позвякивая ключами, стояла у окна, потом, когда клала ключи в сумку, нащупала какую-то случайную, позабытую таблетку и вдруг с той ясностью, что бывает лишь при вспышке далекой грозы, поняла, чего больше всего хотела все это время — иметь от него ребенка.
Глава вторая. Собственно конец
Ужас — миллионы лишенных смысла ног бессмысленно разгуливают вокруг!
Первыми стронулись черепахи. Они ползли, неумело перебирая лапами, морщинистыми, точно ноги карликовых слонов. Их чистокровные иудейские клювы раздвигали влажную траву, а подслеповатые глаза поворачивались вслед за мглистым и тусклым солнцем. Они оставляли за собой безнадежные кладки яиц, ненужные теперь даже хищникам. Они шли, наступая на листья, ветки, на выбеленные муравьями скелеты животных и выбеленные кислыми дождями трупы растений, шли по мокрому, расплывшемуся мусору, по мощам и пещерам, топям и развалинам, по битому стеклу, песку и камням, по раковинам и теням деревьев, по забытым дорогам, по шпалам, по глине и хвое, по водорослям на дне высохших озер, по щебню обочин, по гладкому телу асфальта, по ровным плитам открытых террас, спотыкаясь о ветки плюща, обходя отверстия опустевших нор, легко преодолевая пороги безлюдных жилищ, гулко топая по выстоявшемуся дереву полов, заваленному газетами, тряпьем и домашним хламом.
Черепахи почувствовали первыми, что неудивительно, — ведь именно они держали на себе землю. За ними потянулась всякая сволочь — вертлявые ужи, кистеперые рыбы, пятнистые, словно больные экзотической экземой, саламандры.
Все остальные двинулись, когда в этом уже не было никакого смысла. Склоны уже были усеяны пустыми черепашьими панцирями — стаи ненасытных колибри начисто их высосали и свили в них новые просторные гнезда. Уже вышли на побережья водоросли, и ясный холодный воздух спустился с ледяных вершин, вытесняя смрад и мрак. Уже белые лохматые облака улеглись на горизонте, окружив надежной небесной оградой наш плоский мир. Уже подымались из океанских впадин почти прозрачные обитатели, что никогда
Песок комковался, набухал, как жемчуг, приобретал драгоценный вид, становился прозрачным. Рассохлись рамы. Прогоркло подсолнечное масло. Светила понемногу м(…)ли. Повсюду установились тишина и покой.
Мы сидели в пустом просторном зале запущенного ресторана среди убогих остатков пышности, которую отчего-то принято называть славянской. Фрески, сфабрикованные отличниками регламентированной живописи, выгорели, а потом потускнели от кухонного чада и табачного дыма, подернулись благородными сумерками старины. Позолота на гипсовой лепнине страдала неизлечимой оспой (кое-где различались и следы ампутаций), истертые ковры тщетно старались скрыть ловушки искореженного паркета, дощечки которого проваливались, будто клавиши гигантского рояля. Скатерти и салфетки, правда, были чистые, накрахмаленные до ломкости, но эклектика посуды и столовых приборов красноречиво свидетельствовала о наступлении самого настоящего декаданса, что всегда смотрится привлекательнее фальшивой роскоши, на смену которой он приходит. Коньяк наливали в ликерные рюмки, а пиво приходилось пить из фужеров для вина, функции обыкновенного ножа исполнял маленький ножик для масла, но зато вилка была неподдельно серебряной с анаграммой неизвестного владельца, а вокруг пустой солонки стыдливо расположился комплект из щипцов для улиток, ножниц для винограда и секатора для птицы. Эти приспособления развлекали меня, пока ты мыла руки, а я вежливо отбивался от сдержанной поначалу осады официанта. Одетый в малиновый пиджак легкопомешанного, он был преисполнен какого-то не ресторанного гонора и очень легко обижался, что, впрочем, не мешало ему ежеминутно возвращаться и убеждать меня сделать заказ, не дожидаясь даму. Когда ты наконец пришла, оказалось, что он был абсолютно прав (что позволило ему теперь стоять у стола с видом реабилитированной Кассандры), так как меню оказалось не более чем своего рода литературным аперитивом, а заказать можно было лишь стандартный набор. Названия блюд отсылали скорее к естественным наукам, чем к кулинарии. И только когда принесли первое, вся изысканность местной эклектики окончательно проявилась.
Было очень холодно, и нам пришлось пересесть от окна к центру зала, где сквозняки казались не такими сильными. Кроме того, на прожженной сигаретой занавеске сидела в задумчивости одинокая муха, готовая уже отойти в осенний анабиоз. Казалось, она вот-вот это сделает, то есть покинет наш мир, и тогда ничто не помешает ей, оставив занавеску, упасть на стол. Но беспокоила даже не сама возможность появления мухи на столе, а угроза ее падения — словно переводя событие из разряда гигиены в разряд авиакатастроф, она просто вынуждала фиксировать боковым зрением процесс умирания. Прожженная дырка служила ориентиром и поводом бросить изредка взгляд на окно, будто только через эту дырку мог глаз пробиться наружу, туда, где влажный воздух не выдерживал уже собственной перенасыщенности и укрывал брусчатку тем особенным блеском привокзальных площадей, на который обращаешь внимание лишь перед долгой разлукой.
Я сам перенес приборы, чтобы не ранить лишний раз самолюбие официанта, и наверняка совершил очередную ошибку — он болезненно относился к своим обязанностям, а их причудливость, похоже, свидетельствовала о секретном кодексе чести, разгадать который я не мог. В соседнем небольшом зале с зеркалами, сдвинув столы, играла в карты стая подозрительных юнцов. По длинному коридору, переговариваясь, ходили оставшиеся не у дел официанты, все как один в малиновых пиджаках, и уборщица возила по полу мокрой шваброй. Больше в ресторане никого не было.
So.
В качестве первого блюда подали обычный на вид суп, разлитый отчего-то в лихо расписанные горшочки с двумя ушками по бокам. Выглядел он чересчур жирным, однако навевал воспоминания не о домашнем бульоне, сваренном из доброй половины курицы, и не о капустняке на телячьей косточке с приправой из толченого сала, и даже не о постном борще пасхального вечера на льняном масле, а о хорошо известных кубиках золотистого (пока не выковырнешь его из фольги) концентрата, что больше напоминает краски художников-гастрономистов. Впрочем, судя по густоте супа, кубиков тут не жалели.