Герои, почитание героев и героическое в истории
Шрифт:
Французский философский театр был неоригинальным театром, и преоригинальная драматическая труппа играла на нем. Подобной труппы, относительно блеска и ветрености, талантов, но и рельефных несообразностей, мир, вероятно, никогда не увидит. Впереди всех выступает Вольтер, «наифранцуз» из всех французов, человек, которого французы долго ждали, чтоб за «один раз и в одну жизнь создать все, что наиболее ценит и любит французский гений». О нем и его изумительной деятельности, после предыдущей статьи, нам остается сказать немного. Обладая достаточной энергией, чтоб сокрушать мерзость, он вел свою травлю во многих странах, во многих столетиях и на всевозможные лады с такою дерзостью, что сделался опасен и сам навлек на себя опасность. Теперь сидит он в Фернее, не принимая деятельного участия в охоте, а только издали натравливая своих собак: лютого пса Дидро он принужден уже несколько раз сдерживать. Мысль уничтожить существующую теологию не удовлетворяет свирепого Дени, хотя можно бы было и этим удовлетвориться. Патриарх посылает ему дружеское увещание относительно атеизма и снова заставляет его
На д’Аламбера мы можем также смотреть как на знакомое лицо. Из всех философов он по своей деятельности более всего подходит к нашим английским воззрениям: независимый, терпеливый, разумный человек, одаренный громадной способностью, владевший замечательной ясностью, знаменитый математик и, к немалому удивлению многих, знаток литературы. Нелепое удивление, – как будто мыслитель может мыслить только об одной вещи, а не о каждой, к которой чувствует влечение. «Смесь» д’Аламбера, как плод оригинального ума, отличающийся оригинальными выводами, поучительна до сих пор как для головы, так и для сердца. Человек этот живет в подозрительном уединении со своею мадемуазель Эспинас, обвиняется в ереси, потому что не видит в «Энциклопедии» ни Евангелия, ни божественного откровения, а только огромное издание in folio, для которого он не пожертвует жизнью без «вознаграждения». Для Дидро было грустно видеть, как его товарищ спешил в гавань и не обращал внимания на сигналы в то время, как морские чудовища окружали его! Между ними не было раздора; встречи их были дружеские, хотя в последнее время они виделись не более одного раза в два года. Д’Аламбер умер, когда Дидро лежал на смертном одре. «Мой друг, угасло великое светило», – сказал он принесшему ему весть о смерти д’Аламбера.
Держась в отдалении, со страдальческим, угрожающим лицом показывается Руссо. Бедный Жан-Жак! То боготворят его, то попирают ногами; глубокий мыслитель, благородный человек, наделенный пламенной душой, но жалкий чудак, в котором природные недостатки, по милости неблагоприятной судьбы, развились чуть не в помешательство. Он держится особняком – вся жизнь его походит на длинный монолог. Он был Тиресием44 своего времени, обладавшим даром пророчества, не свойственного другим. Может быть, в этом-то и заключалась частью причина, что мир, относительно него, впал в крайности, и мы видим, спустя долгое время после его смерти, как целая нация боготворит его, между тем как Берк45 от имени другой нации причисляет его к извергам рода человеческого. Его истинный характер, его возвышенные стремления и скудная деятельность, его пламенный ум, как молния, рассекавший мрак хаоса, но не озаривший его, а впоследствии сам угасший, – все это в настоящее время может быть оценено по достоинству. Пусть его история научит всех, кого она касается, «закалить себя против зол, которыми посетила их мать-природа, и в своей собственной душе находить то, в чем отказал им мир».
Руссо и Дидро были друзьями с юных лет. Кто не помнит, как Жан-Жак ходил в Венсенский замок, где Дени томился в заключении за еретическую метафизику и неуважение к господству любовниц, и по дороге в этот замок создал свой первый литературный парадокс? Их ссора, занимавшая весь Париж и оплаканная одним из фешенебельных героев тогдашнего времени, – также известна. Читателю, вероятно, известно героическое послание Дидро к Гримму по этому поводу и слова: «Друг, останемся добродетельными, потому что положение тех, которые перестали ими быть, ужасает меня». Но знает ли читатель, какое преступление совершил тот, кто перестал быть, чем он был? Распространил массу сплетен, подсказанных ему завистью, сплетен, которых, как наивно выражается мадемуазель, и сам черт не мог бы разобрать. Увы! черт отлично понимал их, тиран Гримм также, а у Дидро было ухо, в которое тот и перелил всю свою желчь. Чистую бумагу не к чему пачкать грязной историей, где главную роль играет не кто иной, как «Белый Тиран»46. Достаточно сказать, что добродетельный тиран нашел Дидро «слишком внимательным». Бедный Жан-Жак должен был идти своей дорогой, захватив с собой, вместе с прежним общественным презрением, и эту неприятность. Дидро в этом деле заслуживает не упрека, а скорее сожаления: он был только дудкой, на которой могла играть не только судьба, но и любой льстец.
Если мы не желаем ссориться с тираном Гриммом, то нам остается сказать немного. Этот человек не так замечателен, как замечательна судьба его. Времена переменились с тех пор, когда немецкий бурш, в изношенном платье, с освистанной трагедией в кармане, покинул Регенсбург и пустился на юг. Когда Руссо впервые познакомился «с молодым человеком, искавшим какого-нибудь занятия, потому что его внешность ясно доказывала, что он сильно нуждался в этом занятии». И действительно, с тех пор обстоятельства Гримма улучшились. Руссо познакомил его с Дидро, Гольбахом и с черноокою д’Эпине, и он не только сумел упрочить это знакомство, но и извлекать из него пользу. Поизносившийся бурш нарядился в изящное платье с манжетами, надел парик, прицепил шпагу, нарумянил свою нахальную физиономию. Чтоб нравиться прекрасному полу, принялся угощать философской болтовней гиперборейских владык, разбавляя ее лестью, и зажил припеваючи в этом мире, посреди нежных ласк г-жи д’Эпине, не обращая никакого внимания ни на мужа, ни на нравственные условия страны.
Вообще относительно Гримма мы должны сказать, что этот человек был рожден для того, чтоб иметь успех в мире. Он владел прекрасными талантами, музыкальным образованием, энциклопедическими знаниями, салонным остроумием, дерзостью; сердце его постоянно лежало как бы на рынке, где тороватый покупатель
По всему вероятию, мир также слышал о шевалье Сен-Ламбере, игравшем заметную роль в литературе, в любви и на войне. Мы снова видим его здесь распевающим сладенькие стишки, но, к счастью, видим его издали, так что бренчанье его струн не достигает нашего слуха. О другом шевалье, достойном Жокуре, нам остается сказать только несколько слов: он роется, как крот, в энциклопедическом поле, хватает добычу, какая попадется под руку, и боится света. Затем является перед нами Гельвециус, откормленный откупщик, услаждающий свою сибаритскую жизнь метафизическими парадоксами. Его сочинения «О человеке» и «О духе» проникнуты свободным философским духом, с примесью гуманности и чувствительности. Поэтому-то и удивляемся мы, встретив в нем самого горячего защитника охотничьих привилегий.
«Эта мадам де Носе, – пишет Дидро в одном письме о горячих ключах Бурбона, – соседка Гельвеция. Она рассказывает нам, что философ в своем поместье несчастнейший человек в мире. Он окружен соседями и крестьянами, которые ненавидят его; они бьют окна в его доме, разоряют ночью сады, рубят деревья и ломают заборы. Он не смеет выйти на охоту, не захватив с собою людей для защиты. Вы меня, вероятно, спросите о причине всего этого? Причина, отвечу я вам, заключается в его излишней ревности к охотничьей привилегии. Фагон, его предшественник, имел для охраны своих лесов только двух сторожей и два ружья. У Гельвеция их двадцать четыре, а толку нет. Эти люди получают ничтожную награду за поимку браконьеров и готовы на всякую мерзость, чтоб добыть себе побольше денег. Кроме того, они сами браконьеры, только с той разницей, что за свое ремесло получают еще жалованье. Прежде для охраны лесов на окраинах их жили вооруженные люди в выстроенных ими небольших домиках, – в настоящее же время он велел эти домики сломать. Подобными дикими поступками он нажил себе много врагов, которые сделались еще наглее и дерзче с тех пор, говорит мадам Носе, как узнали, что почтенный философ трус. Я бы не согласился даром принять от него прекрасного имения Вор, если б мне пришлось жить там в постоянном страхе. Какую пользу извлекает он из подобного рода действий, я не знаю, но он здесь один, и ему всюду грозит ненависть и опасность. Ах, насколько умнее была наша г-жа Жоффрен, когда, говоря об одном процессе, беспокоившем ее, сказала мне: «Избавьте меня от этого процесса; если они хотят денег, то они у меня есть, – отдайте их им. Лучшее употребление, какое я могу сделать из моих денег, – это купить ими спокойствие». На месте Гельвеция я бы сказал: «Эти люди бьют у меня зайцев и кроликов, и пусть бьют. У бедных животных нет ничего, кроме леса, так пусть и укрываются они в нем». Я бы следовал примеру Фагона, и меня, вероятно, боготворили бы так же, как и его».
Увы! разве охотничьи привилегии Гельвеция не уничтожены? Придет время, когда и другие привилегии, под какою долготою или широтою они бы ни находились, подвергнутся той же участи. Если Рим был однажды спасен гусями, так после этого нужно опасаться, что Англия погибнет от куропаток? Мы все дети Евы, променявшей рай на яблоко.
Но воротимся в Париж и к его философам. Здесь является перед нами Мармонтель, деятельный помощник их, ведущий малую войну с помощью «Меркурия» и прославляющий «возвышенную мораль» в своих сладеньких романах. Иногда показывается и аббат Морелли, занятый составлением хлебных законов, – он согнулся и съежился, как бы стараясь быть ближе к самому себе. За ним виднеется плуг Галиани, чередующийся между Неаполем и Парижем, «удачно решивший вопрос о хлебном законе»47, человек, впрочем, праздный, умственный лазарони, проказник и насмешник, не лишенный при этом оригинального итальянского юмора. Появление его смуглого острого лица постоянно служит сигналом к громкому смеху, в котором человек, к несчастью, испаряется, не достигнув никакого прочного результата. О бароне Гольбахе можно сказать только одно, что он задает роскошные обеды как в Париже, так и в Гранвале. Сорок или шестьдесят томов его атеистической философии, напечатанные на его собственный счет, заслуживают в наше время забвения и даже снисхождения. Открытый, вместительный кошелек, теплое, покойное, общительное сердце вместе с превосходными винами доставили ему литературное значение, на которое он, при своих мыслительных способностях, не имел никакого права. При этом он был покладистый, чопорно-вежливый человек, нередко ссорившийся за картами, но, в сущности, добрый и великодушный.
В этом обществе также не было недостатка в последнем даре, которым небо награждает человека, – в естественном господстве женщин. Госпожи Шатле, д’Эпине, Эспинас, Жоффрен, Деффан тоже имеют здесь свои роли, так что перед нами являются не только философы, но и философини. Впрочем, странную роль играют эти женщины в этом странном для них обществе. Лавируя между метафизикой и кокетством, системой природы, модой, тщеславием, жаждой к знаниям, ревностью, атеизмом, ревматизмом, благородными порывами и румянами, прелестный женский ум блуждает в таком хаосе, что и мудрейший человек не только растеряется в нем, но окончательно погибнет. А между тем, несмотря на это, женщинам предоставлена роль председательниц в этом обществе, – они пользуются большим влиянием, так что все действия и поступки этого общества заметно проникаются их оригинальным духом.