Герои, почитание героев и героическое в истории
Шрифт:
Если век Людовика XV относительно этого вопроса не сделался experimentum crusis, решающим испытанием, то, вероятно, причина заключалась в том, что подобные эксперименты обходятся слишком дорого. Природа позволяет раз или два в течение тысячелетий уничтожать целый мир для научных целей, но должна удовлетвориться уничтожением одного или двух королевств. Век Людовика XV, по-видимому, представляется весьма поучительным экспериментом. Но мы должны также заметить, что действия этого эксперимента были задержаны значительной разрушительной силой, именно религией, присущей еще многим, верой в невидимую добродетель, которую французские пуристы, несмотря на все их старания, не могли смыть с лица земли. Люди сделали все, что было возможно, сделать более этого не в состоянии ни один человек. Даже самый заклятый враг, полагаем мы, не будет обвинять их за несвоевременный взгляд на невидимые и духовные вещи и будет далек от того, чтобы распространять этот невидимый род добродетели, если и они не поверят в ее возможность. Великие подвиги и жертвы Древнего мира были не добродетелями, а «страстями»; эти античные личности находили вкус быть героями, имели глупость умирать за истину! У наших же философов единственная добродетель заключается в так называемой ими «чести», главное божество которой – «сила общественного мнения». Относительно добродетели
Относительно же силы общественного мнения мы должны сказать, что эта сила хорошо известна нам. Она признается неизбежной и полезной, но ни в каком случае ее нельзя назвать совершенной или божественной силой. Спрашивается, какой божественный, истинно великий подвиг совершила когда-нибудь эта сила? Разве сила общественного мнения влекла Колумба в Америку, заставляла Иоанна Кеплера вести не роскошную жизнь с астрологами и шарлатанами Рудольфа, а гибнуть от нужды и недостатков во время открытия им звездной системы? Еще нереальнее представляется она как основа всеобщей или личной морали. Рассматриваемая отдельно, она может быть названа бездонной глубиной, потому что без высшей, общей всем душам санкции, без веры в необходимую вечную или в надземную божественную природу добродетели, живущую в каждом человеке, – какую пользу может нам принести нравственное суждение тысячи или тысячи тысяч индивидуумов? Без высшего руководства, откуда бы оно ни происходило и как бы ни называлось, сила общественного мнения, по-видимому, сделалась бы бесцельною и крайне бесполезной силой. «Освещайте собственные интересы! – кричит философ. – Освещайте их насколько возможно!» Мы уже раньше видели эти собственные интересы: свет их больше походит на свет фонаря, достаточный, чтоб вывести человека из лужи, но для нас и для мира весьма неудовлетворительный! С помощью такого жалкого фонаря трудно будет человеческому роду отыскивать дальнейший путь сквозь неведомое время и непроглядную мглу.
Впрочем, мы не желаем более останавливаться на подобных мелочах. Наше намерение было только высказать, что этот век, называемый веком философов, был, в сущности, жалким веком, что ничтожная нравственность, которой он владел, большей частью заимствована из тех веков, которые он называл варварскими. Ибо никто не станет утверждать, чтоб эта «честь», эта «сила общественного мнения» была новая, а не сдерживающая, предотвращающая сила; она не могла создать новой добродетели, но могла сохранить только то, что уже существовало. Вообще о веке Людовика XV можно сказать, что вся его сила и нравственная прочность, все его знания, словом – все, чем он владел, было заимствованное. Он хвалился, что был веком Просвещения, и просвещение было действительно налицо, но только вне освещенных окон ничего не было видно. Этому веку мы не обязаны ни великими теориями или учреждениями, делающими человека человеком, ни теми открытиями, которые внешняя природа предоставляет его целям. Какой плуг или печатную машину, какое рыцарство или христианство, какой паровик, суд присяжных изобрели эти философы для человечества? Они, в сущности, ничего не изобрели. Мы не обязаны им ни одной добродетелью, ни одною человеческой силой, так что век Людовика XV во всех отношениях принадлежит к бесплоднейшим эпохам в истории. И действительно, вся деятельность наших «философов» явно противоречила изобретениям. Они жили не для того, чтобы производить, но чтоб критиковать созданное, хулить и рвать его на части, – ремесло незавидное, иногда полезное, но в целом пошлое, нередко продукт и причина пошлого образа мыслей человека, занимающегося долгое время этим ремеслом.
Если смотреть на тогдашнее положение дел, то неудивительно, что век Людовика XV был тем, чем он должен был быть: веком, чуждым благородства, добродетели и высокого проявления таланта; веком скудного света, скептицизма, обильного насмешкой во всех формах и видах. Поэтому и непоразительно и даже не заслуживает порицания, что Вольтер, вожак этого века, обладал в высшей степени всеми его качествами. Но во всяком случае, его неутомимая деятельность оказала серьезные действия; искры, которые он так легкомысленно разбрасывал вокруг себя, причинили страшные пожары и вместе с тем породили столько же добра, сколько и зла. Но несправедливо взваливать на него, как на «ограниченного смертного», более той ответственности, которая подобает каждому смертному. Впрочем, эта бесплодная эпоха, как эпоха землетрясений и бурь, следовавших за ней, теперь миновала, – она принадлежит прошедшему, она не бесполезна и не лишена исторического значения как для нас, так и для наших потомков…
Нетерпимость и враждебность не приносят пользы никакому делу, а тем менее делу нравственной и религиозной истины. Умный человек отлично понимает, что «при каждом споре, в тот момент, когда мы начинаем сердиться, мы перестаем бороться за истину и вступаем в спор уже за самих себя». Не следует сомневаться в том, что Вольтер и его последователи, как вообще все люди, живущие и действующие в Божьем мире, наконец могли бы направить свои силы к добру. При самом пристрастном суждении нужно согласиться, что при всем зле он совершил и много добра. Как знаменательны для нас эти немногие слова: он нанес смертельный удар суеверию. Этот страшный призрак, живший во мраке и боявшийся света, исчез без возврата со всеми своими пытками и отравами. И это была его великая заслуга. Разве крик: «Смерть папистам!», неопределенный или притворный ужас пред «смитфильдскими кострами» не производят действия на некоторые умы и в наше время? Кто хоть немного вглядывался в признаки нашего времени, тот мог заметить, что не только «смитфильдские костры», но и «эдинбургские колодки»37 (которые также не следует забывать) – вещи далеко, далеко лежащие позади нас, отделенные от нас стеною веков, хотя прозрачной, но твердой, как алмаз. Суеверие скрылось в свою нору, чтоб там умереть; предсмертная агония может продолжаться десятки и сотни лет, но смерть уж у него в сердце, и ему не придется более бременить землю. Что вместе с суеверием исчезнет и религия – кажется нам неосновательным опасением. Религия не может исчезнуть. Дым горящей соломы может на время заслонить небесные звезды, но они появятся вновь. В заключение мы считаем нужным повторить давно известное мнение, что верующему человеку неприлично смотреть с ужасом и отвращением на неверующего, – к нему следует относиться только
Дидро39
Деяния христианских апостолов, на которых более восемнадцати веков основывается мир, заключаются в таком малом объеме, что могут быть прочитаны в один час. Деяния французских философов, значение которых уже близится к концу, занимают чуть не целую печатную десятину, и чтения их хватит на целую жизнь. Даже и этот запас, по-видимому, неполон, и трудно определить время, когда он достигнет окончательной полноты. Перед нами четыре новых тома, рассказывающих о трудах, путешествиях, успехах, любовных похождениях и неудачах Дени Дидро. Не прошло и двух лет, как мы познакомились с биографиями Вольтера и Жан-Жака, а между тем какая необозримая масса воспоминаний покоится еще мирным сном в петербургской библиотеке, ожидая пробуждения и выхода в свет. Материалов этих достанет на всю жизнь, и если б Томас Парр начал читать их ребенком, то, вероятно, и на своем сто пятидесятом году он не справился бы с этим чтением. Но когда окончится и предстанет перед нами полный отчет о деятельности этих философов – мы не знаем и только надеемся, что когда-нибудь же истощится запас исписанной или печатной бумаги и труд рано или поздно будет приведен к концу.
Но тем не менее мы все-таки не хотим сказать, что смотрим на это изумительное богатство с сожалением; напротив, с исторической точки зрения мы смотрим на него с терпением и даже удовольствием. Мемуары, как бы они ни были длинны, правдивы и даже глупы, едва ли могут достигнуть огромного количества. Чем глупее они, тем легче их бросить в печь. Если они правдивы, то у них можно кое-чему поучиться, будь в них хоть только одно подтверждение и повторение фактов.
Между тем как мы со дня на день ожидаем великого назначения, предстоящего литературе и которое ей придется исполнить в ближайшем будущем, перед нами все более и более выясняется тот факт, что задача литературы, собственно, заключается в области истины, внутри которой «поэтическая фикция» примет совершенно новый образ, если только будет дарован ей туда доступ. А вследствие этого можно будет предсказать, наверное, что громадной массе романистов и подобных писателей в новом поколении придется выбрать одно из двух: или удалиться в детские и трудиться для детей, несовершеннолетних и полупомешанных людей обоего пола или, еще лучше, всю свою фабрикацию бросить в помойную яму и дарованные им способности употребить на изучение и изображение того, что «истинно», – в этом отделе найдется для нас много незнакомого и имеющего для нас громадное значение. Поэзия – как все более и более будут убеждаться в этом – есть не что иное, как высшее знание, а единственный, настоящий роман (для взрослых) – это действительность. Мыслитель – это поэт, провидец. Пусть пишет тот, кто, благодаря своему верному зрению, «видит», – если его взгляд глубок и наделен вдохновением, он будет дарить нас творческими и поэтическими созданиями, если же он смотрит простыми, не вдохновенными и обыденными глазами, то пусть по крайней мере он будет правдив и пишет «мемуары».
Нам, еще не слишком отдаленным от восемнадцатого «парижского» века, это время представляется не волшебною тканью всемирной истории, а только запутанной массой нитей и концами этих нитей, приготовленных для тканья и называемых «мемуарами». Но к счастью, из их руководящих правил мы можем усвоить себе простой план, предписанный самой природой: отыскивать в них то, что может, собственно, содействовать нашему труду, будь это в форме умственного поучения, нравственного урока, забавы или развлечения. Бурбоны, впрочем, следовали более упрощенному методу, которому нередко подражают и в других странах. Они запрещали доступ к «гробницам» философов, надеясь, что их жизнь и произведения этим способом постепенно скроются из глаз и изгладятся из памяти людей, вследствие чего, так сказать, и затормозилось все дело. Нелепые Бурбоны! Деяния философов совершались не где-нибудь в углу, но происходили на виду у всех, перед досадными взорами целого человечества. Они не могут быть скрыты ни в каком случае; чтоб бороться с ними и побеждать их – необходимо видеть и понимать их.
Для нас, как их непосредственных последователей, верное понимание их составляет дело безусловной необходимости; они были нашими предшественниками и оставили нам такой-то и такой-то мир, и нам придется пахать их поле, на котором еще и теперь стоит их хлеб. Прежде всего мы должны узнать, что это за поле и что за люди и хозяева были наши предшественники. На этом-то основании мы и приветствуем все достоверные записки о философах и охотно знакомимся с замечательной жизнью Дидро, надеясь и в ней найти какую-нибудь добычу.
При всяком явлении самым важным моментом бывает конец. И действительно, эпоха восемнадцатого или философского века была концом социальной системы, созданной тысячелетием и только с некоторых столетий, как и все человеческие произведения, начавшей приходить к разрушению. Разрушение социальной системы – дело не совсем приятное не только для человека, принадлежащего к ней, но и для постороннего зрителя, а между тем наступит время, когда это разрушение превратится в окончательную развалину. Деятельные руки уже забивают клинья, работают ломом и топором, всюду кипит жизнь и движение. Тут уже валится не один камень или горсть пыли, а падают массы камней и вздымаются целые облака и вихри пыли. Случается также, что здание поджигают, – гнилое строение быстро загорается, пламя, раздуваемое ветром, и треск рухнувших башен – все это представляет интересное зрелище, а усердные рабочие воодушевляют себя еще громкими и веселыми криками. Но никто из рабочих не может так скоро заметить обильные результаты своих трудов, как разрушитель. С его стороны будет, по-видимому, разумно, если он, измеряя действие причиной, признает свой труд наилучшим и величайшим; так, Вольтер, например, будет смело объявлен своими современниками и последователями не только величайшим человеком своего времени, но и всех прошедших времен, словом, такой великой личностью, которую едва ли когда и производила природа. Добрая, старая природа! Она в каждое время своего существования продолжает производить необходимое; так, с невозмутимым спокойствием произвела она и «энциклопедическое мнение», которое, по всему вероятию, уже не придется ей более произвести.