Герои, почитание героев и героическое в истории
Шрифт:
Но вскоре эти слезы радости превратятся в слезы скорби. Познай, честолюбивый сын Адама, что вся эта утренняя заря, вся эта музыка – не что иное, как обман. Человек нуждается в равновесии, – ему необходимо спокойствие или мир, а этим путем, как Богу известно, он не обретет его никогда. Блаженны те, которые находят спокойствие, не отыскивая его. Через каких-нибудь два года это великолепное, ярко пылавшее светило, титан Мирабо, превратится в прах и ляжет в Пантеоне великих людей, обретя наконец покой на лоне своей матери-земли. Есть люди, которых боги, по своей милости, наделяют славой, но нередко во гневе они превращают эту славу в проклятие и отраву, подтачивающие все нравственные силы человека. И действительно, если б смерть не вмешивалась в это дело или, что еще лучше, если б самая жизнь и общество не были настолько разумны и не предавали бы скорому забвению скоро преходящее светило и таким благодетельным, хотя и прискорбным, способом не тушили его, то, по всему вероятию, многие из славных
Вот что 4 мая 1789 года видела г-жа Сталь из окна на главной улице Версаля, когда процессия депутатов двинулась из церкви Богоматери в церковь Св. Людовика, чтоб присутствовать при обедне и затем при открытии собрания государственных чинов. «Между дворянами, избранными в депутаты третьего сословия, заметнее всех выдавался граф Мирабо. К мнению, сложившемуся о его гениальных дарованиях, примешивалось еще тревожное чувство, возбужденное его безнравственностью, а между тем эта самая безнравственность уменьшала то влияние, которое он производил своими изумительными дарованиями. Этого человека нетрудно было различить в толпе: своими огромными черными волосами он выделялся из толпы; казалось, сила его заключалась в них, как у Самсона. Его лицо было еще выразительнее от своего безобразия, – вся его фигура дышала какой-то беспорядочной мощью, но мощью, свойственной только одному народному трибуну».
Здесь не место писать историю Мирабо в первые месяцы революции, но она, во всяком случае, заслуживает описания. Конституционное собрание с ропотом выслушало его имя, когда оно впервые было провозглашено, не умея даже объяснить причину этого ропота. А между тем человек, имя которого они встретили с недоверием, был возвышенный конституционалист, без которого у них не было бы и конституции. Его деятельность в этом эпизоде всемирной истории крайне замечательна. Он был тут единственной силой, не имевшею соперников, и благодаря этой силе ему удалось спасти существование конституционного собрания именно в один из тех моментов, когда решается судьба целых столетий.
Королевская декларация от двадцать третьего июня была обнародована: в ней упоминалось о военной силе и приказывалось собранию разойтись. Бастилия и эшафот, может быть, ожидали ослушников. Мирабо отказывается повиноваться королевскому распоряжению, возвышает свой голос, чтоб воодушевить пораженное паническим страхом собрание. Обер-церемониймейстер де Брезе входит в залу и повторяет приказ короля разойтись. «Господа, – говорит де Брезе, – вы слышали приказ короля?» В ответ на это Мирабо сказал вечно памятные слова: «Да, мы слышали заученные фразы короля, а так как вы не можете быть переводчиком его мнений, не имеете ни места, ни голоса в нашем собрании, то и не имеете никакого права напоминать нам о приказе. Ступайте и скажите тем, которые вас прислали сюда, что мы здесь по воле народа и нас можно выгнать только штыками».
А между тем этот великий момент сам по себе принадлежит к числу его менее замечательных подвигов. Он видел в революции материал и силу, а не формулу. Когда бесполезные Сиэсы и конституционные педанты с большими усилиями и не меньшим шумом созидали свою величественную бумажную конституцию, длившуюся одиннадцать месяцев, – этот человек обращал внимание не на фразы и «общественные договоры», а на вещи и людей. Он знал, что делать, и тут же приступал к делу. Он выгоняет за дверь Брезе, считая это необходимым. «Мария-Антуанетта в восторге от него», когда он является к ней, он человек революции, пока жив, вожак ее и, по нашему мнению, только с жизнью утратит это достоинство. В нем одном заключалась способность быть вожаком, потому что разве не видели мы, как тщательно готовила его судьба к делу, которое теперь в его руках? Желчный «друг человечества», знал ли ты, что делал, когда ссылал своего сына на остров Ре и в замок Иф, стараясь убить в нем собственное сознание и превратить его в свое другое «я»? Нам остается упомянуть еще, что маркиз пережил победу сына над судьбой и людьми и радовался этому. Сидя у камина в Аржантале, близ Парижа, он до последней минуты продолжал производить свои меткие наблюдения над жизнью и умер за три дня до взятия Бастилии, именно в то время, когда совершился «всеобщий переворот».
Но наконец и двадцать три месяца прошли. Г-жа Сталь еще 4 мая 1789 года видела римского трибуна и Самсона с его длинными волосами, а 4 апреля 1793 года уже потянулась погребальная процессия, занявшая чуть не целую географическую милю. Министры, сенаторы, национальная гвардия и весь Париж, – факелы, печальные звуки труб и барабанов, людские слезы и скорбь целого народа, скорбь невиданная, беспримерная, провожали Мирабо в последнее жилище. Прекратилась его деятельность, и он покоится с первобытными гигантами.
Роберт Бернс51
При наших социальных условиях ничего нет необыкновенного, если гениальный человек, подобно Батлеру52, «попросит хлеба и вместо него получит камень», потому что, несмотря на наше великое правило спроса и предложения, величайшего, совершенного дарования не оценивают люди. Изобретатель
М-р Локхарт считает необходимым оправдаться перед публикой за эту новую биографическую попытку, и мы надеемся, что читатели оправдают его или, в худшем случае, осудят выполнение предпринятой им задачи, но никак не выбор ее. И действительно, жизнь Бернса не такая задача, которую легко решить и бросить. Напротив, отодвинутая от нас временем, она не только не утрачивает своего достоинства, но еще более приобретает его. Говорится, что никто не может быть героем перед своим слугой, – и это справедливо; но вина в этом деле заключается столько же в слуге, сколько и в герое, потому что для простых глаз, как известно, многие вещи имеют только тогда значение, когда они не отдалены. Людям чрезвычайно трудно убедиться, что человек, простой человек, бьющийся в поте лица своего о бок с ними из-за жалкого существования, создан из лучшего материала, чем они. Представим себе, что какой-нибудь собутыльник сэра Томаса Льюси и сосед Джона, утомившись постоянно охранять свою дичь и улучив свободную минуту, написали бы нам биографию Шекспира! Вероятно, в их сочинении не было бы и речи о «Гамлете» и «Буре». Дело бы касалось шерстяной торговли, охотников, стреляющих на чужой земле, законов о пасквилях и бродягах, затем приведен был бы рассказ, как пойманный охотник ломался и корчил из себя актера, а сэр Томас и мистер Джон, имея в груди христианское сердце, не хотели доводить его до крайности. Поэтому мы полагаем, что пока товарищи земного странствия Бернса, разные достопочтенные акцизные надсмотрщики, думфрийские аристократы, сквайры и графы, эйрские литераторы, с которыми он приходил в соприкосновение, не сделаются невидимы во мраке прошедшего, до тех пор будет трудно верно судить как о нем, так и о том, что он действительно сделал в XVIII столетии для своей родины и мира. Трудно, говорим мы, но небезынтересно для биографов, которых не раз повторенные попытки, может быть, наконец познакомят нас ближе с жизнью и деятельностью поэта.
Его прежние биографы, без сомнения, сделали кое-что, но труд их не имеет для нас большого подспорья. Д-р Керри и Уокер ошибочно взглянули на крайне важный пункт, именно на отношение их личности и мира к поэту и на способ, усвоенный им, анализировать и говорить о нем. Д-р Керри, по-видимому, искренно любит поэта, может быть, более, чем он признается в том своим читателям или самому себе, а между тем он относится к нему с тоном покровительства, как будто изящная публика найдет странным и предосудительным, что он, ученый муж и джентльмен, оказывает такую честь мужику. Но при всем этом мы полагаем, что его ошибочный взгляд происходит не от недостатка любви, а от недостатка убеждения, и жалеем, что первый и благомыслящий из биографов нашего поэта не владел более смелым и широким взглядом. Уокер впадает в еще большую ошибку, и оба, впрочем, ошибаются одинаково, когда подносят нам целый каталог его различных предполагаемых качеств, добродетелей и пороков, вместо того чтоб представить верное изображение характера, сложившегося при этих качествах, – результат всякого человеческого существования. Это не значит рисовать портрет, а измерять длину и ширину некоторых черт и их объем выражать в арифметических цифрах. Да и этого, впрочем, здесь нет, потому что нам прежде необходимо узнать, с помощью какой сноровки или инструмента следует измерять ум.
Локхарт, к счастью, сумел избежать этих ошибок. Он смотрит на Бернса как на великого и замечательного человека, каким признал его теперь общий голос. При изображении его личности он отрешился от метода общего обзора ее, но анализирует характеристические случаи, привычки, поступки, выражение – одним словом, те явления, которые показывают нам всего человека, разоблачают его деятельность и жизнь посреди своих собратьев. Поэтому книга Локхарта, при всех ее недостатках, дает нам более понятия об истинном характере Бернса, чем прежние биографии, хотя мы и ожидали более компетентного произведения от такого даровитого автора. Но во всяком случае, этот труд отличается ясностью, последовательностью, искренностью. Он проникнут духом терпимости и примирения; комплименты и похвалы расточаются щедрой рукой, не минуют ни маленьких, ни великих людей, и, как выражается Моррис Биркбек об обществе в американских лесах, «вежливость, свойственная образованному обществу, ни на минуту не упускалась из виду». Но в книге Локхарта встречаются вещи еще лучше этих, и мы можем смело засвидетельствовать, что она не только с приятностью прочитается один раз, но ее без труда можно прочесть и в другой раз.