Гибель всерьез
Шрифт:
— Вышел из дому, — заговорил Антоан, — и такая трудная оказалась дорога… ужас, что делается сегодня вечером возле Оперы, думал — не доеду… Но… я вам, кажется, помешал?
Я понял: произошло невообразимое, Антоан ревнует ко мне. Потому и назвал меня недавно Яго… Это я возбудил его ревность, я… Куда заведет его воображение? Ведь и Отелло, скорей всего, не собирался умертвлять Дездемону? Поначалу он и ревности не ведал…
Мы оба молчали. Я думал, нет, невозможно, нет… Антоан вне меня… нет, это зеркало, или… Антоан, существующий самостоятельно, и так близко от меня, я слышу, как он дышит, как потихоньку сопит. Словно уже почуял, что пахнет убийством… чуть-чуть. Я не могу даже спросить его, что все это значит, потому что, спрашивая,
Мы оба бросились к ней, оба разом, и подоспели одновременно, я почувствовал нечто ужасное — руку Антоана возле своей руки, шуршание манжета по моему рукаву и ужас…
— Помоги мне, — сказал он, — надо отнести ее на кровать.
Мы подняли ее, голова Омелы откинулась, качнулась, а лицо у нее было бледным-бледным, как только однажды — после операции… Необходимости нести ее вдвоем не было, но казалось, ни один, ни другой не имели права на самостоятельность. Мы ее уложили. Мне сделалось жутко. Антоан сказал: «Ничего, она дышит…» Омела слегка застонала и пошевелилась. Но сознание к ней не вернулось, невидящие глаза были по-прежнему открыты.
Нужен доктор. Я не двигался. Мне по-прежнему было жутко. Жутко от отчетливого сознания неизбежности. Зато Антоан разводил лихорадочную деятельность. Он уже набирал номер. Он сказал: «Ну, что ты стоишь… не видишь, у нее ледяные руки… давай, неси грелку…» Я тупо спросил: «Грелку?» — а он: «Ну конечно, ты же знаешь, их две, красная и синяя, висят на двери бельевого шкафа в ванной, горлышком вниз». Конечно, я знал. Я пошел в ванную, зажег свет. Две грелки, красная и синяя, горлышком вниз. Вода чуть теплая, но, может, пойдет погорячее. Я видел себя в зеркале. Ну и ну, о Господи! Но глаза все-таки голубые. Волосы зачесаны назад. Нет, чуть теплая. Я пошел на кухню согреть воды. Которую взять из кастрюль? Пожалуй, эта велика. А та в самый раз. От автоматического включения плиты я всегда чуть ли не подпрыгиваю. Как из круглой кастрюли перелить воду в грелку? Ага, оловянный кувшинчик с носиком, налью в него, и… «Что ты копаешься?» — возмутился Антоан. Омеле, однако же, лучше. Она закрыла глаза. Я подложил грелки ей под колени. А Антоан укрыл розовым в зеленую клетку пледом.
Теперь он воюет с телефоном. Один номер не отвечает. По другому говорят, что доктор вернется только в понедельник. Угораздило же заболеть в субботу! Известное дело. Подыхай себе на здоровье! У врачей не должно быть воскресений. Может, позвонить доктору Бравону? Он только что уехал в Гро-Рувр, позвоните ему туда через час… Туда? Ни к чему. Я больше никого не знаю. Но в справочник ты можешь заглянуть, Альфред… Что-то забрезжило… Что-то такое было… гляжу на Антоана и припоминаю, как будто все сызнова, опять я тону… Ага, осенило — я вспомнил о Кристиане.
— А что, если позвонить Кристиану? Он знает кучу врачей. С его непозволительно крепким здоровьем он в них не испытывает нужды. Поэтому у них отличные отношения… может, кого-нибудь он присоветует?..
Что Антоан набирает телефон квартиры на улице Фридланд, я догадался. «В» — это «Ваг», потом «А»… «Кристиан? Ингеборг заболела… Нужен врач…» Он ответил: «Еду», и едет, я думаю, не один. Антоан погасил большой свет, достаточно лампы у изголовья с другой стороны, с моей стороны… «Она задремала, — сказал он, — пойдем, что с тобой, отчего так трещат суставы?» Он вывел меня, я совсем без сил. Омела, — стучит в голове, — Омела…
Мы стоим в проходной комнатушке. Яркий свет — как нарочно, чтоб все разглядеть. В уголке — напольная вешалка, там на плечиках мой костюм, тот, в котором я был вчера, его еще не повесили в шкаф, там же галстук… столик, а рядом, на табуретке, чемодан Омелы, если вдруг
— Да так, — сказал Антоан. — Ты удивлен? Да и я, поверь мне, не меньше.
— Но с каких же пор? — спросил я.
— С тех самых… словом… когда заметил. Вернулось — и все. Поначалу я не поверил. Все думал, что это ты.
Что особенного, в конце концов, — он видит себя в зеркале, я вижу его. К человеку вернулось его отражение. Это бы еще ладно… Но он физически ощутим — вот что страшно, непереносимо. Он не только отражение приобрел, но и тело. Он стоит вплотную ко мне, здесь так тесно, он сопит мне в ухо, берет меня за руку — меня передергивает. Бешенство накатывает опять. Это топтание, это сопение. Снова запахло убийством, и Антоан это чует. Идея, которой я был одержим и которая было уснула, воспряла с прежнею силой. Я пожираю его ненавидящим взглядом, он пожимает плечами. Что сказать, и вообще, к чему нам слова… Вот человек, обреченный на смерть: как это говорится в моем старом романе, все в том же: «Вам приходилось когда-нибудь убивать? Это сложнее, чем кажется. Во-первых, жертва защищается…» Напишешь вот так, наобум, с потолка, а спустя тридцать лет все сбывается. Что ж, настало время… сейчас. Я убью его. Другого выхода нет. Вот только Омела… о Боже, Омела… что с ней? Вообще-то такое бывает. Сейчас придет доктор.
— Я мешаю тебе? — глухо спрашивает Антоан. — Да, мешаю. Конечно, так проще — когда есть ты один. И ревновать ни к кому не надо. Хотя ревность ко мне — чушь… Да что я тебе объясняю. Суть в одном: ты хочешь все для себя: солнца, тепла, Омелу… Все другие тебе досаждают своими историями, нуждами, бедами. Рано или поздно начинают мешать. И потом, их так много, такие они все разные, так по-разному все несчастливы. Однако от них можно избавиться, откупиться всяческими воззваниями, обращениями к всевозможным президентам. Отгородиться, произнося благородные речи. Негодуя. Критикуя. Главное — чтобы за правое дело, — мы всегда за правое, мы должны быть правы. Это так въелось в наше сознание, что мы позабыли, когда ошибались. Впрочем, прости, в последнее время мы смакуем свои заблуждения, с наслаждением растравляем раны, душевные, разумеется. А другие, они по-прежнему существуют и по-прежнему молчаливо подыхают. Или еще того хуже: живут… долго-долго живут и страдают.
Гнусность какая, что ему от меня нужно? Что это за наставление? И спрашивается, кто к кому ревнует? Ревновать можно только к тому, кто действительно существует[166]. Решено, убью его. Пусть заткнется, а то разошелся. Он еще рассуждает о других, скажите, какой великодушный!
«Хлебом его не корми только дай потрепаться о развивающихся странах, о голоде на краю света, или, может, ты считаешь, что пролетарий — это ты? Что? Не нравится слушать?.. Ну так катись и оставь нас в покое… стоило тебе появиться — и Омела… думаешь, я тебе позволю вредить Омеле только потому, что ты поплотнел и, возможно, обзавелся правом на выборы?»
Я чувствовал, он готов на меня броситься, чувствовал, как его распирает, как он сопит, до чего омерзителен! «Подлец!» — прошипел он сквозь зубы и сжал кулаки, вот оно в зеркале передо мной, его перекошенное лицо… хватает ручищей меня за плечо… полегче, я этого не люблю… И тут я увидел невероятное, превосходящее всякое воображение… у зеркального Антоана… мне не мерещится… у него голубые глаза.
Еще и это? Хватит, конец. Решение давно принято. Я не допущу гибели Дездемоны. Я сжал кулаки. Я ударил. Изо всех сил — и откуда взялись! Бил и бил. Хотел убить. В угаре драки что-то сделалось у меня с рукой. Антоан? Кровь. Я упал. Текла моя кровь.