Глубынь-городок. Заноза
Шрифт:
народцу. Но и они же крепко любили наш советский мир и все, что в нем делается! И поэтому позже, когда
видели плохое, не могли пройти мимо: ведь это их кровное дело! Кто будет за них исправлять и переделывать?
Если не они, то кто же?
Павел в свои четырнадцать лет, стоя под знаменем и отдавая салют, иногда готов был плакать от
волнения, а губы его улыбались: он был счастлив! Он был счастлив оттого, что он не один в мире. Малы его
руки, совсем недалеко видят глаза, но он сердцем
вдали, удивительно крепкого народа.
В войну это поколение вступило без единой мысли о себе, но только о советской власти, которая для них
была больше родиной, чем сама родная земля.
— Таисия Алексеевна, как вас называли в школе?
— Тайкой.
Потом он начал думать, не постарели ли они уже и не поэтому ли их собственная юность кажется им
такой значительной. Он сам, хоть и недолго, был педагогом, но много ли понял в юношах сегодняшнего дня?
Да, стареющий человек устает и отступает. Но молодость подхватывает ускользающее из его рук знамя и снова
с веселой яростью подымает его вверх. Каждому поколению, прежде чем оно утомится окончательно, новая
молодость приходит на смену. Поэтому-то никогда не ослабеет борьба за справедливость и никогда не смирятся
люди перед дурным.
…Как Сбруянов ни уговаривал Черемухину и Павла отобедать у него после сессии сельсовета и потом уж
пускаться в обратный путь, Таисия Алексеевна заспешила и, уже идя по улице к коновязи, где Серый мирно
хрустел сеном, как-то беспокойно озиралась по сторонам, словно кого-то ожидая, но и не желая встретить.
Глеб проводил их до полдороги и свернул к правлению колхоза в самом радужном настроении: Павел
взял связку его стихов с собой, обещая посмотреть на досуге.
Когда уже Павел собирался усаживаться в сани, а Черемухина вывела Серого под уздцы на дорогу, мимо
них, неся на согнутом локте круглую корзину, прошла женщина в накинутом на голову платке, в распахнутой
душегрейке из дубленой овчины, каких не носили в Сердоболе, опушенной по краям мехом. Она не посмотрела
на незнакомцев, не повернула головы, но не сделала и шага в сторону, чтобы уклониться. Она прошла мимо,
глядя прямо перед собой; снег похрустывал под высокими каблуками цветных сапожек.
Подлинную красоту узнаешь не сразу. Но в ту самую секунду говоришь себе: “Ах, это красиво!” Красота
— даже только пропорция линий — всегда одухотворена, и постижение ее — работа ума. Но есть чувство,
которое немедленно охватывает человека, едва ее коснешься: чувство успокоения. Прежде чем сердце забьется
восторгом, оно ощущает душевную полноту. Это происходит подсознательно.
Женщина на дороге была красива броской и гордой и одновременно мягкой красотой. На ее открытой
белой шее — открытой, несмотря на заморозок, и белой, несмотря на деревенское солнце и деревенский ветер,
— лежала полоска кораллов, мелких бус на суровой нитке. Они были подогнаны так плотно, что лежали, как
нарисованные: не бренчали, не шевелились, словно кто-то провел по ее горлу окровавленным пальцем.
Окаменевший Павел смотрел ей вслед, бессознательно отмечая, как плавно покачивались ее плечи, как, волнуя
и успокаивая, колебался удаляющийся стан.
Они выехали из деревни молча. Застоявшийся Серый бежал резво и весело. Только на мосту через
речушку Озу (о котором шел разговор на сессии: три колхоза пользуются им, но ни один не несет расходов)
Черемухина вышла из саней и начала деловито осматривать сваи. Мост был деревянный, длинный, на легком
вечернем морозце поскрипывал под ногами. Лицо у Черемухиной было замкнуто и грустно. Когда она уже
собиралась возвратиться, Павел дотронулся до ее рукава:
— Постоим немножко, а? Красиво.
Он просительно задержал руку на ее обшлаге, и она притихла, угадывая тепло его пальцев. Далеко,
просторно отсюда видна была пойма реки Озы. Оставленное село, как снежный пирожок, подымалось на
возвышении. У самого горизонта, с обеих сторон его, слабо темнели гряды леса.
Уже смеркалось, но было достаточно светло, чтоб видеть все вокруг. Бледный матовый алый закат,
соединяясь с морозом, создавал дымку невесомости. Казалось, что они стояли на плотном туманном воздухе,
ближе не к темному отпечатку недавно убранной лодки на узкой косице земли под мостом, где виделись
выцветшие и заиндевевшие стебли трав, а к той, острой, как шило, желтоватой звезде, которая только что
проклюнулась из небесной скорлупки и любопытно взирала вниз.
Темнело быстро, стало ощутимо пощипывать щеки, а они все как завороженные переходили от перил к
перилам под неодобряющим и подозрительным взглядом сторожа, который сначала сказал, что коня надо
поставить с другой стороны (на это они возразили: ничего, мол, они недолго), потом сухо поинтересовался, не
из дорожного ли управления (они ответили не задумываясь: “Да”), и, наконец, явно не одобряя ни их самих, ни
их поведения, стал шагах в десяти постукивать молотком по настилу, якобы что-то поправляя. Но они ушли
только тогда, когда, пыхтя и отдуваясь, к мосту подошел трактор с ярким фонарем и стало ясно, что день
догорел окончательно.
— Скажите, Таисия Алексеевна, а кто эта женщина, которая встретилась нам на дороге? Та, в
душегрейке.
— Я так и знала, что вы спросите о ней, — досадливо пробормотала Черемухина с той, однако,